Назад

Рауль Мир-Хайдаров

 

Ночь на постоялом дворе

 

 

Рассказ

 

 

Едва показались сигнальные огни входных стрелок, Каримов распахнул дверь вагона настежь и откинул площадку лестницы. Спустившись на последнюю, третью ступеньку, высунулся из тамбура, но не по-летнему холодный встречный ветер заставил его отпрянуть внутрь вагона.

Огни приближались, и по ним Каримов определил, что поезд принимается на главный путь. Слабая надежда на случайную остановку скорого пропала, но Каримов не огорчился. «Прыгать так прыгать», – подумал он без всякого страха и подтянул ближе дорожную сумку. Прыгать ему было не впервой. Как только отстучали колеса на стрелках, он слегка завис на одной руке, почти касаясь земли, бросил сумку и сразу же спрыгнул сам. Падая, он вдруг испугался, как бы не расшибиться, не разбить в кровь лицо. Такой испуг был для него внове.

Уже где-то на выходе со станции мелькали красные огни последнего вагона, когда он поднялся и, растирая ушибленную ногу, неожиданно сказал вслух:

– Пожалуй, ты свое отпрыгал, Арслан…

Глядя вслед исчезающему в ночи составу, он подумал: «То ли поезда скорости прибавили, то ли годы мои уже не для таких проказ». А ведь когда-то это была любимая забава: мальчишками ездили купаться на соседние разъезды, на ходу вскакивали на проходящие поезда, на ходу прыгали, хотя у самих, в Мартуке, речка под боком была. А когда собирались в город компанией, на футбол или в кино, бегали по крышам из конца в конец состава на полном ходу, словно это была площадка для игр. Да и в армии, в десантных войсках, где он еще по старому сроку три года отслужил, прыгать ему по-всякому приходилось. А теперь вот чуть шею не свернул.

Отыскав неподалеку сумку, Арслан, слегка прихрамывая, двинулся к неярким огням сонной и безлюдной станции.

Днем он прилетел в Актюбинск из Ташкента и, не теряя времени, отправился на железнодорожный вокзал, ехать до родного Мартука нужно было еще два часа поездом. Но здесь ему не повезло: почтовые поезда, делающие остановку на его станции, уходили в первой половине дня, а время давно перевалило за полдень. До вечера он слонялся по некогда знакомому городу, все больше убеждаясь, что ничего не помнит, разве что названия каких-то улиц смутно выплывали в памяти, да какое-то краснокирпичное здание вдруг напомнило о давних, отроческих днях. Сюда они наезжали в одно давнее лето из Мартука в кино, когда в их поселке неожиданно сгорел сарай, где по выходным дням крутили фильмы. Делать было решительно нечего. Он пообедал в душном, просматриваемом насквозь, как аквариум, ресторане. И, осмелев после выпитого за обедом стаканчика вина, ткнулся со своим мятым, много видавшим паспортом в окошко администратора невзрачной, обшарпанной гостиницы, где, разумеется, мест не было.

На закате дня, в сумерках, он снова оказался на вокзале. Чего в жизни Каримов повидал вдоволь, так это вокзалов. Исходил он не один десяток километров вокзальных платформ, много неожиданных решений в жизни принимал вот так, в ожидании поездов. Меряя неторопливыми шагами просторный перрон, он высматривал укромную скамейку, где бы, не рискуя быть поднятым милиционером, можно продремать короткую летнюю ночь.

Пока он ходил, выискивая угол потемнее, объявили о прибытии скорого на Москву, и Арслан, зная, что скорые не останавливаются в Мартуке уже лет двадцать, все же побежал в кассу за билетом до первой остановки экспресса.

На слабо освещенном перроне Мартука не было ни души, и стояла такая тишина, что шаги его, казалось, слышны были за квартал; Арслан уже в который раз прошелся в адрес знакомого ташкентского завмага, всучившего ему «самый модный товар». Остроносые, на крепкой кожаной подошве, новые туфли жали, были непривычны, а главное, скрипели. Каримов усмехнулся: неудивительно, если на его цокот и скрип выбежит на перрон дежурный, но тот лишь проводил его долгим взглядом из приоткрытого окна…

Подходя к вокзалу Мартука все еще прихрамывающим шагом, он машинально отметил, что станция совершенно не изменилась, разве что с годами вроде ужалась, поуменьшилась, что ли. Все здания, казавшиеся когда-то если не огромными, то большими, сейчас виделись совсем по-иному. Сворачивая с перрона в пристанционный сквер, Каримов вдруг осознал, что станция ныне потеряла для Мартука то значение, которое имела во времена его отрочества и юности. Мелькнула и другая неожиданная мысль: что, как и повсюду, Мартук, наверное, связан с областным центром регулярным автобусным движением. Но Арслан ни на миг не пожалел о потерянном дне, не пожалел даже о том, что пришлось прыгать на ходу с экспресса. Иным, без освещенного вокзала, без ночного перрона, своего возвращения он не представлял.

Он не был в Мартуке давно, почти двадцать лет. Уехал молодым, крепким парнем, а возвращался зрелым, немало повидавшим мужчиной – весной ему исполнилось тридцать семь. Еще подъезжая к станции, Каримов обратил внимание на поздние огоньки Мартука, щедро рассыпанные по обеим сторонам железной дороги, а ведь раньше по левую сторону, кроме огородов, ничего не было. А на правой стороне огоньки светились так далеко за элеватором, что казалось, Мартук уже поглотил соседний разъезд. Но как бы ни выросло село, какие бы в нем ни произошли изменения, Каримов нашел бы свою улицу, свой дом даже с завязанными глазами.

Сразу у вокзала, где раньше был пустырь, отделявший станцию от села, выросла новая улица, застроенная двухэтажными коттеджами. Возвели их примерно лет десять назад, как прикинул Арслан, потому что тополя уже дотянулись до телевизионных антенн.

Нога побаливала, туфли жали, и потому он шел не спеша, часто останавливаясь, оглядываясь вокруг. Его родная улица Базарная была неподалеку от вокзала. Каримовы жили здесь давно, с незапамятных времен. Ночь не казалась темной, улицы были щедро, почти по-городскому, освещены. Некогда пыльные, разъезженные в непогоду, теперь в свете фонарей они представали чистыми и даже заасфальтированными. Чем ближе он подходил к дому, тем тяжелее становился шаг. Он припомнил, что уезжал в такую же летнюю пору, тоже ночью. И тогда никто его не провожал, и теперь никто не встречает.

«Словно вор», – поежился Арслан, сворачивая на свою улицу. Дом Каримовых был третьим от угла, как раз напротив горел уличный фонарь. Как в хорошо продуманной театральной декорации, будто специально к его приезду, дом был прекрасно освещен, а двор заливал яркий лунный свет. Арслан бросил сумку в густую траву у полусгнившего, развалившегося плетня и, не в силах войти во двор, пошел вокруг.

Дом сильно осел, но был еще крепок. Три окна, выходящие на улицу, и два во двор были, словно глаза слепого, наспех, неаккуратно забраны листами покоробившегося рубероида, а по наличникам перехвачены крест-накрест тонким горбылем.

Дверь с огромным ржавым замком, который Арслан узнал сразу, тоже была наглухо заколочена. Высокая печная труба наполовину развалилась, наверное, завалив весь дымоход. Давняя известковая побелка, выбитая дождями, снегами и долгими осенними ветрами, сохранилась лишь оспинками на старческом лице дома. Крыльцо развалилось, а двор по пояс зарос чертополохом, крапивой, лебедой, куриной слепотой, словом, всякой дрянью, от которой даже скот оберегать следует. Сорная трава уже перекинулась на жилье, заполоняя крыши сараев и летней веранды. В ночной прохладе, среди свежего ночного аромата Арслан уловил запах тлена, исходивший от его родного гнезда.

Арслан, много поездивший на своему веку, видел немало заброшенных человеческих мест. Вид любого нежилья, где некогда звучал детский смех, где прошли или окончились чьи-то дни, всегда вызывал у него печаль. Но вид угасшего родного гнезда… От бессилия сказать что-то в оправдание или в укор кому-то Арслан сжимал чудом сохранившуюся, висевшую на одной петле дверцу калитки, и старое дерево в его сильных руках превращалось в труху.

Стоял он так долго и как наяву видел счастливые картины из той давней, прошедшей жизни, когда по воскресеньям, в базарный день, у них во дворе громоздились брички, арбы, тарантасы приехавших из аула на базар знакомых казахов. У коновязи, грызя удила, перебирали тонкими ногами огненноглазые аргамаки, которых казахи держали только для байги – скачек. Отец Арслана, хоть и пил крепко, был первый коновал в этих краях.

Какие-то длиннокосые казашки в ярких бархатных жилетиках, помогая матери, жарили на открытом огне в казанах румяные баурсаки. А рядом он видел и себя, босоногого, чумазого, у огромного самовара, который в такие дни должен был кипеть весь день, до самого отъезда шумных, громкоголосых гостей.

Он даже ощутил особенный запах тех дней – запах молодых и сильных лошадей, свежего сена, дегтя и аромата степи, – прилетевший из аулов вместе с этими повозками и этими людьми.

Видения его прервал ярко вспыхнувший свет в соседнем дворе и разом загремевшее ведро в колодце. Через ограду, увитую вьюном, он увидел пожилую русскую женщину. А раньше в соседях у них жили одни казахи.

– Не скажете, как пройти к гостинице? – громко спросил Каримов.

– Гостиницу? – переспросила женщина и поправилась: – Постоялый двор, наверное, вы спрашиваете, гражданин. Так это у мельницы, – и она объяснила, как ближе пройти.

Постоялый двор с вывеской «Дом колхозника» Каримов нашел быстро. Одноэтажное здание, окруженное отцветшими акациями, еще светилось огнями. Во дворе по-домашнему – в просторном халате и тапочках на босу ногу, сидела дородная женщина и грызла семечки. Судя по рассыпанной вокруг шелухе, сидела она тут долго. Хозяйка постоялого двора, а именно ею оказалась любительница семечек, встретила его на удивление доброжелательно. Прежде чем оформить, даже показала несколько пустующих комнат, и Каримов выбрал крайнюю, с окном во двор. Записывая его паспортные данные в потрепанную конторскую книгу и дойдя до графы, где значилось место рождения – Мартук, она ни о чем не спросила, только украдкой глянула вновь на Арслана, изучавшего от нечего делать план поселка, висевший на стене.

В комнате он сразу распахнул окно во двор, потому что даже на Севере спал с открытой форточкой. Несмотря на довольно позднее время, со стороны парка еще слышалась музыка, оркестр играл ту же модную ныне мелодию, что вчера он слышал в Ташкенте, в ресторане при гостинице. «Что-то везет мне последнее время на гостиницы», – подумал Арслан, оглядывая свое новое жилье.

В Ташкенте (спасибо, свои друзья-скульпторы расстарались) Арслан целую неделю до отъезда прожил в роскошном номере лучшей гостиницы «Узбекистан». Друзья же и помогли Арслану с контейнером. Такой груз без помощи скульпторов ему никогда не удалось бы отправить в Мартук.

Каримов раскладывал нехитрые пожитки из дорожной сумки, когда раздался стук и в дверь заглянула хозяйка.

– Решила чайку попить, да в одиночку скучно, не дело одной-то чаи гонять. Дай, думаю, человека приглашу, с дороги все-таки, проголодался, наверное. Чайная у нас, правда, рядом, да она только утром откроется…

Приглашение было от души, и Каримов не смог отказаться, да и чаю, откровенно говоря, ему хотелось.

Небольшой столик из служебки был вынесен во двор. На местной районной газетке, заменявшей скатерть, лежали три крупных огурца и несколько тугих бордовых помидоров, каких Каримов давно уже не встречал в дальних своих странствиях. Хозяйка положила на стол буханку магазинного хлеба и большой кусок хорошо сохранившегося розового сала. Вынесла Арслану нож и, наказав хозяйничать, пошла заваривать чай – титан уже шумел вовсю.

За столом на его замечание, что зелень как будто только с грядки, хозяйка, улыбнувшись в сторону темневшего за забором огорода, сказала:

– Да я туточки, за оградой живу. Коли молочка захотите или зелени, кликните через ограду бабу Груню, я завсегда дома.

Запах огурцов, вкус сала, хлеба, аромат чая вызвали у Арслана какие-то неясные, смутные воспоминания о прошлом, давнем, мысли его перескакивали с одного на другое, и он плохо слушал, как видно, любившую поговорить бабу Груню.

– Надолго ли к нам, сынок? – поинтересовалась хозяйка постоялого двора.

Каримов, с трудом уловив адресовавшийся ему вопрос, рассеянно ответил:

– Не знаю, баба Груня, пока не знаю…

– А ты побудь, побудь, чай не чужие тебе края, корни-то твои тут, в Мартуке. Сама в паспорте видела, тут рожден. Али душа изболелась, коли потянуло на поклон землице родной…

Видя, что Арслан стал слушать ее внимательнее, она неторопливо рассказывала:

– Я тут уж двенадцатый годок на должности, всяких людей повидала, наших-то мало приезжало. А в последние годы что-то зачастили. Да-а, все ко мне идут, в гостиницу. А как же… Ну, иные, конечно, и по родственникам, а больше сюда. И откуда они только не являлись, батюшки, даже с тех краев, где полгода день, а полгода ночь – с Норильска самого. И все до одного мужики, ни одной бабы. Баба что ж, перекати-поле, за кого замуж пошла, за тем следом и катится. А мужик, конечно, он корень, опора, как ни крути, ни верти, как ни подымай бабу, а на мужике держится дело. Я-то помню хорошо и бескормицу, и безработицу в Мартуке, оттого ведь и уходила молодежь в чужие края. Не от скуки, как теперь по телевизору объясняют, из наших краев молодежь бежала. Я хоть неученая баба, всего три зимы в школу бегала, а скажу тебе, сынок: вот сердцем чую, повалит скоро деревенский народ обратно в село, уж больно велики эти ваши города. Да и душевности в них мало, ой, мало…

– Да-а, серьезные-то парни в город в свое время не за весельем подались, не за городским пряником, а чтобы рукам своим умелым да голове трезвой дело найти. Не хватало на беду людям в наших краях работы для всех. А теперь и у нас, как в городе, – на каждом заборе объявления висят: «требуется» да «требуется» …» Даже ко мне один умный начальник со стройки приезжал, просил: «Коли заявится, – говорит, – на постой самостоятельный мужик, ты уж его ко мне наладь, или дай знать, коли слишком гордый». Такая цена теперь хорошему работнику пошла, не грех и в пояс поклониться.

Тянет людей в родные края. Что ты, еще как тянет. В прошлом годе прожил здесь две недели один военный. Чина, правда, невысокого, но мужик с достоинством, без хитринки. Как я думаю, сообразуясь с душой и совестью живет. Лет тридцать назад ушел в армию, так и не вернулся. Да и куда вертаться? В те годы работы у нас не только для молодых, для фронтовиков негусто было. Так и остался в армии, чинов особых не добился, с грамотенкой у него не шибко было, но служил честно, дело свое, видимо, знал, коли десять лет даже за границей отбыл. А как пришло время в отставку, не подался в теплые да благодатные края, куда ему, военному, по праву и можно было, а сюда вот приехал, хоть корень его весь вывелся в Мартуке. Как же он радовался, что народ на ноги стал, садам и огородам удивлялся. А что дивиться, теперь, считай, в каждом дворе своя колонка на электричестве. Приглядел он себе, значит, хату возле парка и семью привез, сейчас в школе военное дело преподает. Сгодился, выходит, краю родному. А другой вон из Ленинграда два года подряд приезжал, даже детей привозил. Хорошее дело, думаю, показать детям, откуда, из каких мест отец, на какой реке вырос, какой землей вскормлен-вспоен. Ну, этот мужик слишком грамотный, профессор, в институте работает. Говорит мне, махнул бы я, Груня, рукой на все да вернулся в Мартук, только кому я здесь буду латынь мою читать, а другой работы, мол, не знаю, и поздно уже переучиваться. А душа его здесь осталась, здесь, это я приметила. Да, вот дела-то у нас какие… Все течет, все меняется…

Помню, лет двадцать назад народ все за химию агитировали: она, мол, такая, растакая, лучше ее и не видать, и не сыскать, а дешевое все из нее будет – на рупь воз. А что вышло? Повывели всю шерсть, а нейлоны-капроны эти нынче дороже габардина. Уж лучше бы деньги на овцу истратили, вот и не знали бы бед еще сто лет. Слава богу, образумился народ, понял, кажется, что лучше землей-то данных материй нет и не будет: ситца там аль шерсти, да и льна того же самого. Докумекали, что от добра добра не ищут. Я к чему говорю? Вот и в город таким же макаром все заманивали: отработал, слышь, там свои часы, заглянул в столовую или в кафу эту и пошел ума набираться – в театр там или музей. А оказалось-то, что в театре лет по десять одни и те же пьески идут, в музей-то и вовсе раз сходить – более не надо, а про столовые вовсе говорить не хочу, боюсь, заматюкаюсь. А ведь было расхорохорились: мол, лет через пять никто дома готовить не станет, всей семьей есть в столовые да рестораны станут ходить. Ну, и походили! То-то же, лучше самой-то никто не сварит. Может, неумехам да лентяям в городе жить и вправду сподручнее: и баня на дому, и до ветру бегать не надо, все под боком. Да и хате развалиться не дадут – казенная. А если человек трудолюбивый, с головой, и руки как руки, так любой же дом можно содержать, какие дела делать! Вот такой мужик, я думаю, и потянется скоро обратно в село.

Баба Груня говорила еще долго, но мысли Арслана вновь перенеслись к тем давним дням, которые так хорошо помнила хозяйка постоялого двора. Заметив, что постоялец мыслями далеко от нее, баба Груня, спохватившись, оборвала себя на полуслове и, извинившись, что заговорила гостя с дороги, стала убирать со стола.

Вернувшись к себе, не включая света, он расстелил постель. Яркий лунный свет высвечивал высокую комнату, а ему снова виделся родной двор. От лунного света, освещавшего даже самые дальние углы комнаты, никак нельзя было избавиться; окно оказалось не по-сельски большим, а накрахмаленные белые шторки не перекрывали по высоте и трети его.

Этот свет мешал Арслану, прогонял сон напрочь. Вспоминая о тех, про кого рассказывала баба Груня, он понимал, что добрая и словоохотливая хозяйка хотела чем-то помочь ему или как-то успокоить его. Ведь и впрямь, не столь уж часто случается такое – возвращаешься в родной дом, а оказываешься на постоялом дворе.

Но Арслан же знал, что с пирогами его ждать не будут, знал, что встречать его некому. С потерями своими, казалось, он уже свыкся, пережил их. Но вид запустелого родного гнезда заставил увидеть эти потери по-иному. Вдалеке от дома он, кажется, давно обо всем уже передумал, все решил, по-своему покаялся, и казалось, если он и вернется сюда, то не испытает никаких потрясений. Вернется исполнить свой запоздалый долг и уедет обратно в добром расположении духа от сознания сделанного. Конечно, он допускал, что погрустит и попечалится, как всегда бывает, когда возвращаешься после долгой разлуки в опустевший дом, в родные края…

И вот все не так, не то… Что-то сместилось, рухнуло в задуманном с самого начала, и прежние переживания сейчас казались такими мелкими, никчемными, даже подлыми, хотя он знал, что и тогда это была искренняя боль. Арслан, имя которого по-татарски означало Лев, похожий сейчас и впрямь на крупного и сильного зверя в клетке, заметался по огромной, рассчитанной на четверых комнате. И еще этот лунный свет… Он находил, высвечивал его в каждом углу и словно выставлял его напоказ перед самим собой: посмотри, мол, полюбуйся, на себя, явился оплакивать родной порог, запоздалый долг, видишь ли, решил исполнить, ты, тридцатисемилетний Никто, видимо, по недоразумению прозванный Львом.

А ведь Львом, настоящим вожаком, он был только здесь, да и то давным-давно, когда в одно лето из дерзкого, угловатого подростка вдруг неожиданно для окружающих превратился в отчаянного, крепкого, сильного парня. С густой, иссиня-черной нестриженой шевелюрой слегка вьющихся волос и приспущенными по-восточному, мягкими усами, с легкой пружинистой походкой, он и впрямь походил на крупного, ловкого и хищного зверя, имя которого носил.

В те времена, особенно в маленьких местечках, утверждение личности было делом непростым и даже крайне жестоким. Например, для начала следовало утвердиться на своем «краю»: Оторвановке, Станции, Татарке или еще где, затем, положим, следовало стать «хозяином» танцплощадки, а потом уж «держать верх» повсюду. В Мартуке, краю суровом и, прямо сказать, диком, народ отличался характером вспыльчивым и вздорным: драки вспыхивали часто и по таким невероятным поводам, что иногда наутро толком не могли припомнить, из-за чего разгорелась потасовка. Ни одна свадьба, ни одна гулянка праздничная в Мартуке не кончалась без драки. А дрались зло, жестоко, умело.

Ребят с характером в Мартуке было хоть отбавляй. Поэтому вражда между ватагами из разных районов и даже улиц никогда не прекращалась. Случалось, что властвовали двое, или на короткое время никому не удавалось одержать верх, но вскоре, обычно, объявлялся новый лидер, отчаянный сорвиголова – и все вставало на свои места. А власть давала немало: вожак и его приближенные верховодили на танцплощадке, занимали в летнем кинотеатре лучшие места, купались на реке под самой кручей, могли заказывать музыку на свой вкус на танцах. Взрослых в Мартуке никогда не задирали, даже в тех случаях, когда те были не правы. Однако традиция эта чтилась всегда. В этом отчаянном мире самоутверждения ребята Мартука строго соблюдали определенный кодекс чести: никогда не били лежачего, не били попросившего пощады, в самых страшных драках, где не обходилось иногда без кольев, не пускали в ход ножи. Но самым любопытным было то, что буйствовали ребята только до призыва в армию, и, может быть, поэтому взрослые в Мартуке смотрели сквозь пальцы на столь суровое и жесткое возмужание своих детей.

Несмотря на множество достойных соперников, Арслан три года подряд «держал верх» в Мартуке. История поселка, а она по-своему чтила удаль, сохранила всего несколько имен, кому так долго удавалось быть лидером этой неуправляемой молодой поросли бедного села. Взрослые, не признававшие всерьез парней, еще не отслуживших в армии (а служба ценилась в Мартуке высоко, потому что, как считали, там «вправляли мозги» и давали профессию), с Арсланом, тем не менее, считались. Он всегда мог рассчитывать, что на грузовом дворе не откажут принять его в компанию разгружать лес, уголь, цемент, шифер, дадут подзаработать. Отличительной чертой кумиров тех трудных послевоенных лет, при всех их очевидных недостатках, малой образованности и низкой культуре, было их умение работать, желание и в работе «держать верх». Многое не красило их, но они были честны, искренни, справедливы. Арслану не исполнилось еще и восемнадцати, когда взрослые мужики, казахи и чеченцы, взяли его на равных паях в артель, перегонявшую скот на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Даже просто одолеть верхом по осени около тысячи верст, когда уже дождило и ветер в степи валил с ног, было делом нелегким. А ведь нужно было не просто добраться и довести скот, главное было – сохранить его, голову к голове, всю ту огромную красную цифру, значившуюся в накладной, да еще и привес обеспечить, от этого зависел заработок. Иные артели гуртоправов при расчете после изнурительного двухмесячного перехода, который знаменитым ковбоям и не снился, бывало, оставались еще и в должниках: то скота не досчитаются, то с привесом не все в порядке, то лихие заготовители, степные богатеи, ловко надуют при приеме. И возвращались иногда домой бедолаги к себе на запад, через весь Казахстан, не имея за душой ни гроша, на товарняках.

В многодневном пути, по чужим дорогам были опасны и холода, и осенние дожди, превращавшие каждую балку в речку. И такой парень, как Арслан, не ведающий страха, ловкий и сильный, на которого можно было положиться в любой переделке, зная, что не дрогнет, не бросит в беде, пришелся гуртовщикам по душе.

Это был, пожалуй, единственный, короткий как миг, как сама юность, период, когда Арслан был действительно Арсланом. Позже даже в шутку его не называли Львом, а ведь на всех мусульманских языках Льва называют одинаково, а почти за двадцать лет он объездил всю Среднюю Азию и Казахстан, даже в Азербайджане, в Сумгаите, на монтаже год работал. Только однажды, два года назад, когда он приехал в Газган добывать мрамор для ташкентского метро, старый каменотес Юлдаш-ака, с которым Арслан работал в паре полгода, сказал как-то неодобрительно: «Молодой, сильный, настоящий Арслан, а живешь как кукушка– ни семьи, ни дома, ни детей».

Обходя скрипучие половицы, он вышагивал из угла в угол и пытался понять, что увело его тогда от отчего порога, что дали его сердцу тысячи дорог, которыми он прошагал и проехал.

Много раз в последние годы, да и раньше, он задавал себе этот вопрос и каждый раз отвечал на него, то ли сообразуясь с настроением, то ли выискивал смягчающие обстоятельства. А ведь, наверное, нужно было ответить по-мужски, без ссылок на молодость, обстоятельства, на судьбу. В той среде, где он вращался последние двадцать лет, и где оказывались разные люди, были в ходу всякие романтические байки о своей роковой судьбе, невероятных жизненных перипетиях. Чем дальше уводили Арслана дороги, тем яснее понимал он, что эти судьбы-легенды – плод творческой фантазии наиболее романтичных, что ли, неудачников, а у остальных не хватало даже воображения придумать версию жизни, которую хотелось бы иметь за спиной. Сейчас Арслан не хотел скидок и оправданий. Пришло время отчитываться перед самим собой за прожитую жизнь, и случайно ли, что местом этим оказался постоялый двор родного поселка?

Арслану вдруг припомнился другой постоялый двор, когда не было еще этого уютного Дома колхозников. Тогда в Мартуке таких дворов было два. В одном, у деревянной неказистой церквушки, останавливались, в основном, мужики из Красного озера или Белой хатки – дальних и давних русских сел. А у почты, недалеко от Каримовых, у хромого Махсума-абы, частенько стояли на постое казахи, татары, чеченцы, заезжали, хоть и редко, и русские мужики. Большое подворье Махсума-абы Арслан помнил хорошо, не одну десятку он заработал мальчишкой с дружками у щедрого и веселого хозяина постоялого двора. По весне, бывало, неделю лепили кизяки, да еще неделю их переворачивали, сушили, складывали на зиму в высоких сараях из грубого горбыля, а то кололи огромные горы самоварной щепы, которая убывала дня за три, а еще убирали сараи, проветривали сеновал, да мало ли работы найдется на подворье?

Здесь же, во дворе Махсума-абы, погожим мартовским утром Арслан впервые увидел целинников. Они стояли толпой, щурясь от яркого весеннего солнца. Оглядывая оседающие сугробы вдоль плетней и по обочинам уже мокрой, разъезженной дороги, смотрели на низкие, вросшие в землю бедные хатки и, наверное, удивлялись, как далеко их занесло. Они уже разглядели, что в краю этом не было особых примет, ни гор, возвышающихся рядом или вдали, ни садов, ни даже каменной церкви, что, радуя глаз красками и формами, была непременной в каждом русском селе. Вокруг, насколько хватало глаз, кривились улицы, тупики, переулки, засыпанные золой, и бедные подворья за ветхими плетнями с остатками стогов и развалившимися кучами скопившегося за зиму навоза. Может быть, первое впечатление было настолько тягостным, что у многих, наверное, упало настроение, и вечером целинники пришли в клуб, изрядно напившись. Добирались эти парни из Осетии и Ставропольского края в Мартук поездом дней десять. В дороге успели сдружиться, сплотиться, даже уговорились в новых краях держаться друг друга и местным спуску не давать.

Узнав, что понаехало сразу столько парней, да еще таких усатых, с орлиными глазами, на танцы дружно явилась вся прекрасная половина Мартука, даже девушки-перестарки, которые уже года два не ходили на вечера, и те не удержались.

То ли от выпитого, то ли от внимания стольких прекрасных глаз (они-то сразу уразумели, что весь этот девичий парад в их честь), гости повели себя высокомерно. Они забыли, а может, и не знали, эти, в общем-то, славные ребята с рабочих окраин, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. К тому же, вероятно, они и подумать не могли, что в этом бедном, затерянном в степи поселке парни чтят достоинство не меньше, чем в горах Кавказа, а удалью и ловкостью могут потягаться с парнями из любых краев. Надо сказать, что два милиционера Мартука, зная нрав своих ребят и уважая законы гостеприимства, уже провели профилактическую работу, попросив не задирать приезжих.

Опьяненные нежданным успехом, гости бесцеремонно оглядывали девушек, громко смеялись, в общем, вели себя нескромно. Толкнув кого-то в танце, они и не думали извиняться, а в Мартуке танцплощадка была, пожалуй, единственным местом, где даже самые отъявленные сквернословы и задиры говорили «извините» и «пожалуйста». Короче, на глазах происходило попрание незыблемых традиций, сложившихся еще с довоенных лет. Старожилы, сцепив зубы, терпели, уважая законы гостеприимства, только все чаще лихие закоперщики с Татарки или Станции обменивались многозначительными взглядами, но вовремя откуда-нибудь из-за плеча чей-то тяжелый взгляд, имевший власть, пресекал вольность.

А гости становились все бесцеремоннее. Только выпитое вино и успех у девушек, круживший голову, не позволяли им заметить, как накаляется атмосфера в зале.

Все вспыхнуло в какое-то мгновенье. Один щеголеватый парень в хромовых сапогах, получив отказ от Галочки Пономаренко, первой красавицы Мартука, попросил ее немедленно оставить зал. Это был особый стиль разговора, изящная блатная словесность, где за каждой вежливой фразой таились угроза, оскорбление, – жаргон этот был хорошо известен и в Мартуке. Когда кавказец галантно протянул Галочке руку, чтобы отвести ее к раздевалке, стоявший рядом неприметный парнишка резко оттолкнулся от стенки, которую безучастно подпирал весь вечер, и нанес гостю короткий резкий удар. Хромовые сапоги во всем великолепии прочертили воздух и глухо ударились об пол. И тут же мгновенно сцепились во всех концах танцплощадки.

В зале кое-где раздался девичий визг, но особой паники среди прекрасного пола не было; к таким баталиям в Мартуке привыкли, даже завклубом, равнодушно выглянувший на шум из своего закутка, единственно, что предпринял, прибавил громкости в динамиках. Было бы грехом утверждать, что все потасовки в поселке случались из-за девушек, и, конечно, уж совсем несправедливо было бы обвинять их в том, что они подстрекали к этому парней. И такое, разумеется, в истории Мартука случалось, но то было, скорее, исключение, чем правило. И все же, доля девичьей вины в том, что здесь царили столь суровые нравы, была, и немалая. Они, конечно, не аплодировали героям кулачных боев, не забрасывали их цветами, но никогда и не осуждали забияк, не пытались удержать своих ухажеров, если те, бросив их посреди танца, одним махом одолевали ограду танцплощадки и исчезали в темных аллеях парка, откуда раздавался известный только им призывный свист.

Никогда, ни в зимнем клубе, ни на летней танцплощадке в парке, когда начиналась потасовка, девушки не разбегались в испуге. Не менее возбужденные, чем парни, без тени страха, они с нарочитым визгом откатывались в край зала, освобождая плацдарм для баталий. И если кто-нибудь из парней в какой-то миг перехватывал взгляд любимой девушки, увы, в нем не было осуждения, а лишь любопытство, азарт и чаще всего – одобрение его лихости и ловкости. Откуда в эти далекие степные края пришла жестокая русская традиция кулачных боев, стенка на стенку, улица на улицу с почитанием удали и силы, оставалось для разумных людей Мартука загадкой.

Вот и сейчас, едва началась драка, в глазах многих девушек можно было прочесть жгучее любопытство: «Ну, на что же вы способны, парни с орлиными глазами, надолго ли вас хватит?» Своих-то они знали. Это, конечно, не укрылось от заезжих парней. К этому моменту некоторые из них уже высмотрели себе девушек, и в их глазах читалось огорчение, что все так обернулось, хотя они подозревали, что только так и закончится сегодняшний вечер.

Целинники, парни, в основном, отслужившие армию, снисходительно помахали ручкой: сейчас, мол, поставим на место расшалившихся юнцов. Если бы они знали, как умеют драться в Мартуке! Существовала даже своя разработанная программа драк в летних и зимних условиях. Вот и сейчас, как только возникла заваруха, тут же закрыли на засов входную дверь, и вышедшие на улицу перекурить целинники, а их там было немало, оказались отрезанными от своих. И, не давая опомниться, дружно навалились на приезжих взвинченные долгим ожиданием боевого клича местные парни.

Если для гостей эта потасовка была проверкой их дружбы, скрепленной в долгой дороге, и давала шанс сразу же вырасти в глазах прекрасной половины Мартука, то для местных она означала куда больше. Никогда еще приезжие не брали верх в поселке, никогда пришлые не диктовали своих законов на танцах. К тому же, сейчас они все вместе выступали против «чужих», позабыв на время свои старые счеты. Да и кто их осудит за негостеприимство, если у них был аргумент, казавшийся убедительным даже для суда: «Толкаются и не извиняются. И где? На танцах!»

В эти минуты они считали себя защитниками каких-то жизненных устоев, чего-то святого, доставшегося им в наследство от многих поколений села.

Если на улице все решилось скоро, то в зале ситуация менялась с каждой минутой. Гости, несколько растерявшиеся вначале от стремительного и яростного нападения, быстро пришли в себя. К тому же, у них нашелся главарь, невысокий крепыш в вельветовой курточке на молниях, который кричал что-то на непонятном языке. Он же, мгновенно оценив обстановку, выделил наметанным глазом среди местных самых отчаянных драчунов и кинул против них лучшие силы. А сам с приятелями ринулся на штурм двери, потому что чувствовал, что там, на улице, его друзьям приходится туго. Он смекнул, что стоит кому-нибудь добежать до постоялого двора и поднять оставшихся там целинников, то с этими, навалившимися, словно саранча, парнями, можно было разделаться за пять минут.

Но об этом догадались и местные, и дверь прикрывала Татарка – на сегодняшний день гвардия Мартука. Хотя гости видели единую стену против себя, на самом деле все обстояло далеко не так. Местные держались своими компаниями, и слабеющая у двери Татарка считала ниже своего достоинства кликнуть на помощь Станцию.

И вдруг на весь зал, перекрыв музыку, раздался голос Алика Штайгера, закадычного дружка Каримова:

– Да кликните вы Арслана из кино!

– Я здесь! – отозвался неожиданно в другом конце зала Арслан. – Держись!

Он сумел пробиться в зал через комнату киномеханика. На ходу швырнув девчатам пиджак, он взглядом выхватил из толпы соседа, еще донашивавшего матросскую форму, и крикнул ему:

– Жоламан, прикрой меня сзади!

Жоламан, со скучающим видом наблюдавший за залом, – отслужившие парни редко ввязывались в потасовку, – словно только и ждал сигнала, кинулся за Арсланом в самую гущу. Вмиг ситуация в зале изменилась: круша налево и направо, Арслан рвался на помощь своей гвардии.

Крепыш в вельветовой куртке, заметив, что этот рослый парень в красной рубашке внес перелом в драку, кликнув подмогу, бросился навстречу Арслану. Оттеснив Жоламана, они взяли Арслана в кольцо, но он в мгновенье раскидал окруживших. И когда мощным ударом он сбил с ног и крепыша, раздался испуганный девичий крик:

– Лев, нож!

Арслан резко обернулся. Щеголь, из-за которого началась заваруха, и которого он только что дважды сбивал к ногам визжавших девушек, поднимался с пола, выхватив из-за голенища нож. С налитыми кровью глазами в неожиданно возникшей тишине он двинулся на Арслана. Кто-то из целинников с криком: «Казбек, не надо!» – кинулся к нему, но тот остановил его резким взмахом ножа. Этого мгновения для Арслана было достаточно: никто и разглядеть не успел, как огнем мелькнула красная рубашка, и Арслан своей крепкой пятерней уже ломал запястье хрипевшему от злобы Казбеку.

Нож в честной драке! Это было пределом терпения для степенных, уже отслуживших парней Мартука, и они, как по команде, оставив своих невест и молодых жен, ввязались в ослабевшую на миг потасовку. Теперь Арслан сам распахнул дверь, и драка выплеснулась на простор. Но это уже была не драка. То было позорное изгнание гостей. Под свист, улюлюканье, возбужденные крики приезжих гнали по улицам поселка.

На сонном постоялом дворе как по тревоге зажглись огни, распахнулись многочисленные двери, где-то в глубине двора затрещала внутренняя ограда, как вдруг на порог, в нижней рубахе, с тяжелым винчестером в руках, выскочил хромой Махсум.

Он щелкнул затвором и, обращаясь в темноту, за ограду, крикнул:

– Это мои гости, и я пристрелю любого, кто сделает хоть шаг во двор. Ты слышишь меня, Арслан?

– Я здесь, Махсум-абы, – и Арслан направился к калитке.

Несколько сильных электрических фонариков со двора тут же скрестили на нем свои лучи. Он стоял на тонком ледке мартовской лужи, высокий и стройный, в распахнутой на груди, без единой пуговицы, красной рубахе, и в руке у него поблескивал нож.

– Возьми! – Нож, просвистев в воздухе, упал у ног хозяина постоялого двора. – Махсум-абы, ты знаешь: поднявшему нож в драке жизни у нас не будет, этот закон придумал не я. Такого гостя не уберечь даже тебе с твоим винчестером. Мы готовы забыть случившееся и жить с твоими гостями в дружбе, знаем, зачем они приехали. Наше условие: завтра Казбека не должно быть здесь, мы отпускаем его с миром. – Арслан повернулся к своим: – Верните им вещи.

И за ограду полетели пальто, полушубки, бушлаты, шапки, папахи, «забытые» приезжими в гардеробе.

Хромой Махсум опустил винчестер и поднял нож.

– Арслан, слово мое ты знаешь. Казбека завтра здесь не будет, а сейчас быстро расходитесь, ни вам, ни мне, ни, тем более, Казбеку милиция не нужна.

Минут через пять постоялый двор снова погрузился во мрак…

…Конечно, возвратившись теперь в Мартук, Арслан не мог не припомнить эту драку, и постоялый двор Махсума, и целинников, потому что с целиной были связаны его первые взрослые радости и его позор, который все эти годы гнал его все дальше и дальше от отчего порога…

… С целинниками они помирились на другой же день и пили мировую – щедро поставленный хозяином самогон: хромой Махсум был большой дипломат в подобных делах.

Мартук, не изобилующий работой, не избалованный заработками, с первых дней понял, что целина принесла в бедные степные края надежду на лучшую, сытую жизнь. Даже то, что поселок стал перевалочной базой для новых совхозов, сразу дало работу сотням мужчин на грузовом дворе станции. В самом Мартуке спешно ставили сборные финские дома: от зари до зари строили учебный комбинат для механизаторов. В еще не достроенном здании открыли годичные курсы для шоферов.

В первую группу отбирали почти как сейчас в отряд космонавтов, желающих было хоть отбавляй. За учебу еще и стипендию платили, – событие невиданное в здешних местах, а новенькие машины прибывали чуть ли не каждую неделю. Водители нужны были позарез, дела только разворачивались. Арслану повезло: он был единственным из местных, кто попал в первую группу. Тогда не было ни ускоренных курсов, ни укороченных программ, знали, что целина – это основательно и надолго, поэтому и будущих шоферов готовили соответственно. С утра до вечера то теория, то практика, а потом до поздней ночи они спорили, проверяли свои знания, заглядывая в нутро каждой машины, прибывающей на постой.

Весной, ближе к окончанию курсов, Арслан сдружился с первым учеником группы Семеном Шульгой. Шульга был старше Арслана, уже два года как отслужил армию. Дружба сложилась как-то незаметно. Семен, человек скрытный, нелюдимый, Арслана почему-то привечал, никогда не отказывал ни в советах, ни в помощи, а к концу учебы их только вдвоем и видели.

– Водить машину и дурак сумеет, а знать ее не каждому дано, – часто говорил Семен Каримову и заставлял его десятки раз разбирать и собирать двигатель, насосы, учил делать многое в темноте на ощупь и при этом часто заговорщически приговаривал: – У нас будет дальняя дорога и ночь хоть глаз выколи.

Когда до выпуска осталось два дня и заветные водительские права заполнялись в районном ГАИ, Шульга пришел к Арслану домой с увесистым свертком. В свертке оказалась водка и богатая по тем голодным временам закуска. До самого вечера они просидели с Арсланом вдвоем во дворе, за столом, который сколотил летом отец.

После первого же стакана Семен выложил, что и дня не собирается работать на целине шофером, сказал: пусть грязь в степи месят за гроши другие. С такой выучкой и с правами в кармане и черт, мол, не страшен, и что в стране так много дорог, где хорошему шоферу заработать большие деньги – раз плюнуть.

Говорил, что давно приглядывал себе напарника, и с таким орлом, как Арслан, они нигде не пропадут. Семен расписывал захмелевшему парню про дальние и интересные дороги, тысячекилометровые тракты, мощные машины, веселую жизнь и большие города. Говорил, что в Мартуке Арслан ничего в жизни не видел, и, если останется, так ничего и не увидит. Клялся, что на Севере уже к весне они заработают уйму денег, оденутся и с шиком покатят в мягком вагоне в Сочи, к морю, гульнуть пару месяцев, а там, осенью, Арслану и в армию срок подойдет.

В день выпуска, поздно ночью, с одним чемоданчиком на двоих, крадучись, словно воры, тайком покидали они двор хромого Махсума, где целый год стоял на постое Шульга.

Конечно, Арслан был уже не мальчишка, чтобы не понимать, что поступает подло и предает большое дело. А он-то знал: трусости и предательству в Мартуке нет прощения. Тем более, прощения не могло быть ему, любимцу и вожаку села.

Спеша на вокзал, они то и дело затаивались в тени сараев, боясь нарваться на друзей или знакомых. Дрожа от волнения и стыда, Арслан уже тогда сознавал, как ославит Татарку, каким позором покроет свое имя, свой дом, как много лет нужно будет, чтобы забылась эта гнусная история.

«Подлец… мерзавец… сволочь… трус… негодяй!..» – в ночной тиши он слышал, как бросают эти гневные слова, словно тяжелые камни, в его удаляющуюся спину друзья. А то вдруг поток брани прерывался сердечным девичьим криком: «Что ты делаешь?.. Арслан, милый, Лев мой бесстрашный, остановись…»

Но не хватило тогда у Арслана сил ни отвергнуть брань, ни откликнуться на сердечный призыв – лживые посулы Шульги оказались притягательнее; ему тогда и впрямь казалось, что он достоин более яркой, веселой жизни, чем прозябание в Мартуке, небогатом, затерянном в степи селе…

…Неожиданно наплывшие ночные тучи скрыли луну, и в комнате стало темно, словно погасили свет. Но долгожданная темнота не принесла покоя, Арслан по-прежнему продолжал вышагивать из угла в угол. Потом, не раздеваясь, прилег на разобранную кровать, и мысли снова улетели к тем давним дням, и все припомнилось до мелочей, как будто это было вчера.

Арслан вспомнил и первую машину на Севере, и первые свои рейсы. Шоферская жизнь тяжела повсюду, а на Севере вдвойне, но выучка у них была отменная, их и готовили к особым условиям – бездорожью, ненастью, учили надеяться на себя, это и выручало. Да и себя они в обиду не давали – ни начальству, ни своему брату-шоферу. Чуть что не так – сразу заявление в отдел кадров, не желаем, мол, и все. А кто же отпустит сразу двух классных водителей, непьющих, холостых, к тому же в работе толк знающих, поэтому и любые машины им были – на выбор, и рейсы – самые выгодные. В общем, все катилось, как Шульга и предсказывал: и дальние дороги были, и большие города встречались, и деньги шли. Об одном сокрушался Шульга, что придется на три года расстаться, служба есть служба, от нее никуда не деться – мужская доля, судьба. И все разговоры в долгом и трудном пути у них были о Сочи, где они гульнут на прощание всласть, забудут холод и ветер колымских трасс и тесноту ее тесных гостиниц. Они уже и светлыми костюмами из тонкого габардина обзавелись, и по дюжине шелковых сорочек прикупили к ним, и решили, что там, прямо в Сочи, Арслан и заявится в военкомат.

Но вышло все иначе… За месяц до намеченного отъезда к морю Шульга сбежал, прихватив совместные сбережения и габардиновые костюмы с шелковыми сорочками вместе.

Даже сейчас Арслан ощутил, как лютовал тогда в общежитии, словно раненый лев, и, конечно, не о потерянных деньгах и габардиновом костюме жалел. Предал Семен! Предал его, Арслана, того, кто пошел за ним на край света. Даже собирался уволиться утром и укатить от позора куда-нибудь подальше. Хотя и не знал, куда еще дальше, но удержали, не отпустили; отсюда с двумя парнями с автобазы и в армию пошел, и проводили его не менее торжественно и шумно, чем сулил его бывший дружок, а отныне заклятый враг Семка Шульга.

От службы в армии на всю жизнь осталось ощущение постоянного ожидания: письма, весточки. Получали все, кроме него. Да и от кого ему было их получать, от Шульги?

Мать он никогда не помнил ни с карандашом, ни с газетой или книжкой в руках, она была неграмотная. К тому же и говорить по-русски не умела, не то что писать. Отец, он, конечно, был грамотный, даже в сельскохозяйственной академии смолоду учился, да война прервала учебу. А после войны у отца все наперекосяк пошло: коновалил так, без диплома. На единственное письмо Арслана отец ответил короткой и злой запиской, то ли не в духе был, то ли сильно пьян, то ли обида его действительно глубока была. Отец писал, что всегда мучился, зная, что Арслан, его единственный сын, не любит его, считает неудачником, пьяницей, стыдится и сторонится его. А каково же ему теперь, когда каждый сопляк в Мартуке показывает на него пальцем и говорит – это вот, мол, отец того Льва, что сбежал, не отработав долги. Заканчивалась записка запомнившейся на всю жизнь фразой: «Уж лучше бы ты пил, как я, чем предал дело и опозорил дом».

Позже он еще раза два получал от отца письма, но уже никогда больше домой не писал. Наверное, нашлась в Мартуке не одна девушка, которая бы откликнулась на его солдатское послание, но ведь не минешь, не обойдешь не в первом, так во втором письме ту летнюю ночь, когда, таясь за сараями, драпал он с Шульгой. Он не ждал писем – он служил… В десантные войска слабых и малодушных не берут, но даже среди лихих сверстников Арслан выделялся: и прыгал первым, и из огня последним выходил, командиры его всегда в пример ставили. Хотел забыться, честной службой искупить вину свою хоть бы перед самим собой, но нет, не выходило, так с болью и прошли три года. Перед самой демобилизацией и пришла на ум отчаянная мысль найти, отыскать Шульгу, свести с ним счеты.

Почти четыре года колесил Арслан по стране, надеясь наткнуться на Семена, но тот словно в воду канул, а, кажется, ведь верно шел: на самых денежных трассах перебывал, даже Мангышлак вдоль и поперек изъездил. И однажды в дальнем рейсе он вдруг осознал, что дело-то не в Шульге вовсе, а в нем самом. Шульга, тот ведь не поймёт его мести, не оценит даже четырехлетних упорных поисков, решит, что за деньги, за габардиновый костюм…

Эта мысль принесла облегчение, сняла с души многолетнюю тяжесть: ведь повстречайся Шульга, нетрудно представить, чем могло это все кончиться. И он, словно дохлую кошку за забор, выкинул Шульгу из памяти напрочь.

Арслан подался на Дальний Восток, потому что в разъездах полюбил просторы, размах, дальние дороги, когда в один конец – месяц пути. Даже в Монголию, в самые глухие аймаки с дальнобойщиками ходил. Казалось, все утряслось, улеглось и наладилась новая жизнь, даже влюбился, и дело к свадьбе шло. Нареченная, бойкая красивая буфетчица из чайной при таежной трассе, считай, сама выглядела Арслана. Сама справлялась на автобазе, когда из рейса прибудет, сколько дней ему отдыхать положено. И зря времени в эти дни не теряла. Обедать придет – за самый чистый стол усадит и самое вкусное подаст, и бутылочным пивом, завозимым раз в месяц, непременно угостит. А уж потом попросит помочь переставить ящики в кладовке и ненароком то плечом, то бедром заденет, то невзначай прижмется к неразговорчивому Арслану. А уж если на танцы или в кино придет, платье на ней самое модное, сидит как влитое, парни глаз отвести не могут. Не устоял и Арслан, влюбился, да и хороша она была, и относилась к нему как никто другой в его суровой жизни.

На день рождения подарила она ему меховую душегрейку и сказала, чтобы держал себя в тепле, потому что всегда хочет видеть его крепким и здоровым. Это очень тронуло тогда очерствевшего сердцем Арслана.

Правда, в поселке да и на трассе всякое о ней болтали, гулена, мол, вертихвостка, но он не придавал этому значения: шоферы – народ не особенно щедрый на доброе слово.

Когда наметили они срок свадьбы и жили уже как муж и жена (Арслан в общежитии только для порядка числился), дошло до него, что к Дуняшке его еще один чернявый, похожий на него, парень похаживает. Не поверил, ни слова ей не сказал.

Однажды до срока вернулся с трассы и сразу к ней, соскучился. Чайная была закрыта на перерыв, и он, как всегда, постучался с черного хода раз, другой… Тогда, недолго раздумывая, с разбегу вышиб дверь и влетел прямо к ногам милующихся. Не успел он вскочить, как тот хахаль поддал его сапогом в бок, а когда поднимался, еще и кулаком в лицо двинул, но Арслан устоял на ногах.

И такая злоба взяла Каримова – не высказать, да еще Дуняшка тут визжала что-то о казенном имуществе, наверное, дверь имела в виду. А потом, забыв про казенное, орала уже на всю улицу:

– Не имеешь права! Не имеешь права на женщину трудящуюся руку поднимать! Свободная я! Равноправная! Где штамп? Где регистрация? Покажи! Молчишь? Значит, нет правов!

Имел он право или не имел, времени раздумывать не было. И когда Дуняшка, помогая своему хахалю, вцепилась ему в волосы, Арслан так отшвырнул ее, что она, вылетев на улицу с задранным подолом, попала прямо в мартовскую раскисшую лужу. За чайной в тени кедровника стояла колонна из пяти машин, шоферы, видно, поджидали миловавшегося бригадира. Услышав шум, они поспешили на помощь товарищу. Арслан не дрался по-настоящему, пожалуй, лет десять, но зато за эти годы окреп, возмужал.

С обидчиком своим он справился быстро, тот уже лежал в соленой луже среди сельдей из опрокинутой в толчее бочке. Драка всерьез началась, как только ввязались дружки бригадира. Разом навалиться на Арслана они не могли, слишком уж тесна была подсобка, а двое или даже трое для Арслана с его прошлым опытом ничего не значили. На беду один из шоферов кинулся на Арслана с железной монтировкой, но ударить не сумел, и Арслан тут же перехватил ее, уж погуляла монтировка по спинам нападавших. В тот день только двое из колонны уехали своим ходом, а остальные попали в больницу. Две недели машины с грузом стояли в больничном дворе. А Арслан, уплатив за разгром в чайной (Дуняшка постаралась составить актик подлиннее), вместо бракосочетания и намеченного свадебного путешествия (опять же, по иронии судьбы, в Сочи – дались же они ему!) попал на два года в тюрьму за злостное хулиганство.

Припомнилась ему и тюрьма. Это там через три месяца по всесоюзному розыску отыскало его извещение сельсовета Мартука, где сообщалось, что его родители Фаузия Салахиевна и Мубарак Ахметович Каримовы умерли почти одновременно в январе месяце, и что теперь он, единственный сын и наследник, является домовладельцем по адресу Базарная, 16.

Только из этой официальной бумаги он узнал, как величали по отчеству отца и мать. Лишь там, в неволе, держа в руках эту официальную справку, он понял, что наделал, что потерял в жизни, и ему до озноба захотелось домой, в Мартук, хоть на час. Будь он на свободе, тут и наступил бы конец его скитаниям, да, видно, не судьба. С месяц он не находил себе места, даже побег замыслил, но удержали его, не дали совершить еще одну, очередную, глупость.

Прошло время, улеглась и эта боль. В тюрьме произошло с ним странное – он охладел к машинам. Нет, он не связывал это с тем, что машины и дороги не принесли ему в жизни счастья и покоя, просто остыл, не лежала больше душа – и все. Работая на стройке, он вдруг обнаружил, что и мастерок каменщика, и кельма штукатура ему по руке, а топор и рубанок, если еще и хороший материал попадется, заставляли его забывать обо всех горестях жизни.

Они работали вместе с гражданскими, и прорабы, узнав, что у Каримова заканчивается срок, приглашали его в бригадиры и квартиру в течение года обещали, но Арслану не хотелось начинать новую жизнь в том городе, где был в заключении, хотя и знал, что вряд ли где еще предложат такие условия.

Потом он работал на стройках, опять на Севере – ему нравились большие стройки: здесь он встречал в великом множестве людей, подобных себе, с не очень складной биографией, и поэтому не нужно было объяснять, почему без семьи, почему в общежитии, без бесконечных «почему?», возникших бы в любом другом месте, но не на громадной стройке.

Но однажды он увидел по телевизору передачу о Средней Азии, об Узбекистане. Показывали удивительные города, где текла тихая размеренная жизнь; где глубокая старина мирно соседствовала с современностью; неправдоподобно уютные, в тени чинар, чайханы, где старики вели неторопливые беседы или играли в шахматы. Каримову показалось, что он слышит шум арыков, ощущает запах тлеющего самоварного угля, улавливает далекие призывные звуки карнаев…

Недолго думая, он засобирался в дорогу – в той передаче рассказывали и о новостройках Узбекистана. В первый раз с грустной улыбкой он отметил, что в его положении перекати-поля есть и свои преимущества, чемодан в руки – и все дела.

В Средней Азии он часто менял место жительства, кочуя из республики в республику. Стройки здесь, конечно, не имели сибирского размаха, к тому же, он искал город, где намеревался осесть окончательно.

Так он очутился в Газгане, небольшом городке, где был мраморный карьер. Как раз перед его приездом здесь получили крупный заказ на поставку плит для облицовки ташкентского метро. И городок, и работа Каримову сразу пришлись по душе.

Первый учитель Арслана, старый каменотес Юлдаш-ака, сказал уже через месяц: «Будешь каменотесом», – и объяснил, что в их деле сразу видно, выйдет из человека толк или нет, а у него, мол, и рука твердая, и глаз верный.

В Газгане часто и подолгу жили скульпторы, одни месяцами искали нужный материал для работы, другие работали прямо здесь. Арслан быстро сошелся с ними и долгие вечера коротал у кого-нибудь в мастерской или в чайхане. Скульпторы оценили умение Арслана работать с камнем и часто просили выделить им в помощь Каримова. По натуре малоразговорчивый, Арслан в этой компании образованных, знающих свое дело людей и вовсе молчал, но ему доставляло огромное удовольствие просто слушать их, сидя где-нибудь в уголке. Намаявшись за день, как и Арслан, они отдыхали по вечерам тихо и несуетливо: говорили о своих делах, о камне, о каких-то школах, течениях, выставках, упоминали фамилии, множество имен. Арслана притягивал этот иной, далекий от всей его прошедшей жизни мир, где ему никто не говорил «ты», где к нему были внимательны и, даже уехав, часто передавали ему приветы, а иногда и подарки – книги, альбомы, каталоги персональных выставок.

Юлдаш-ака не ошибся: Арслан научился обращаться с мрамором, как с живым человеком, так его учил старый мастер. Потому его не раз просили подобрать камень для надгробных плит. Обычно в таких случаях родственники приезжали прямо на карьер, и Арслан вместе с ними иногда несколько дней выбирал нужный материал. Он был терпелив, не навязывал своего мнения, умел слушать печальные истории, приведшие людей к могильному камню, наверное, поэтому еще ему поручали столь деликатное дело. Слушая о чужом горе, он удивлялся, как много и нелепо умирают, в общем-то, молодые еще люди, потому что часто заказывали памятники своим детям отцы или матери. Детям, наверное, все недосуг заняться столь хлопотливым делом – увековечить память о родителях. Конечно, наслушавшись грустных, полных скорби историй, высекая тяжелые надгробия, он не мог не вспомнить и о далеких могилах своих стариков. И мысль все чаще и чаще стала возвращать его в Мартук.

Как-то он поделился со своими новыми друзьями желанием сделать памятник и для своих родителей. Товарищи не просто одобрили его замысел: кто-то тут же принялся рассказывать о мусульманских надгробных камнях, потому что они объездили полмира, и это было частью их профессии. Через неделю ему привезли из Ташкента альбом, изданный в Стамбуле, с различными мусульманскими надгробиями. Помогли ему не только советами: одни подобрали текст, другие соответствующую возрасту стариков строку из Корана. Самые большие споры шли как раз насчет этой строки, она должна быть ясной, рифмованной и, к тому же, переведенной на русский язык. Другие определили оптимальные размеры камня и его формы. Кто-то даже предложил сделать работу сообща, но Арслан, поблагодарив, отказался. Сказал, что попробует сам.

Месяца четыре он подбирал камень, но каждый раз друзья браковали его выбор, пока однажды, перед самым Новым годом, он не нашел две больших глыбы цвета червонного золота с редкими красными прожилками.

Работал он почти целый год. Конечно, ему помогали, советовали, но основную работу он все же сделал сам.

И теперь эти запоздалые проявления его любви и уважения к родителям, воплощенные в камне, шли контейнером и были уже где-то на подходе к родному селу. Вчера на вокзале областного центра у него вновь явился страх перед Мартуком, и мелькнула мысль: не повернуть ли обратно? За контейнер он не беспокоился, потому что знал: мир не без добрых людей, вскроет невостребованный контейнер комиссия, созданная по такому случаю, и, увидев могильные камни, конечно же, установит их на место. На худой конец, можно было бы отправить письмо в сельсовет и деньги перечислить за хлопоты…

Но сейчас, в ночной тиши постоялого двора, Каримов был рад, что не повернул от родного порога, хотя и понимал теперь, что радости от запоздало выполненного долга, как мечтал там, в Газгане, у него не будет. Не будет никогда…

Если до возвращения, до этой бессонной ночи он считал, что ценой давнего предательства стала только его поломанная жизнь, то вид запустевшего родного дома, заросшей и одичавшей вокруг дома земли привел его к мысли, что потери тут куда больше и страшнее…

Потихоньку подкрался рассвет, и Арслан представил, как уныла и печальна, наверное, его усадьба днем. Подумал и о том, что сегодня, вероятно, натолкнется на улице на старых знакомых, друзей, увидит женщин, одна из которых когда-то могла бы стать его женой, увидит детей их, и они вновь напомнят ему, как долго он скитался по свету.

Неожиданно всплыли в памяти слова Юлдаша-ака: «Молодой, сильный, настоящий Арслан, а живешь как кукушка – ни дома, ни семьи…»

Ни дома, ни семьи… Арслан резко поднялся и прошелся по комнате. В углу, у зеркала, он задержался. Из пыльного трюмо на него смотрел еще молодой, сильный на вид мужчина, только усталые, грустные глаза и седые виски выдавали в нем много повидавшего человека.

– Ну что, начнем сначала? – спросил он у своего изображения и, не дожидаясь ответа, резко отвернулся и пошел к двери, на улицу.

Секунду он помедлил на безлюдном дворе и вдруг, торопясь, словно опаздывая, заспешил переулками к своему дому.

Выгонявшие коров в стадо хозяйки видели, как у заброшенного дома на Базарной какой-то человек спозаранку срывал с окон заколоченные крест-накрест горбыли, да так, что треск слышен был за квартал.

Собравшись на перекрестке, забыв про своих коров, они шушукались, кто бы это мог быть.

Только одна молодая женщина, вглядевшись повнимательнее, удивленно вскрикнула:

– Арслан! Арслан… Лев вернулся.

 

Май 1979

 

Назад