Назад

Рауль Мир-Хайдаров

 

Лебедь белая

 

Рассказ

 

 

Впервые Ташкентский аэропорт встретил Фатхуллина ненастьем. На взлетных дорожках застыли громадные лайнеры, припорошенные снегом, они мало напоминали быстрокрылых, стремительных птиц, а скорее походили на замерзших, нахохлившихся ленивых ворон.

Новенький, весь из светло-розового мрамора просторный аэропорт уже к обеду стал казаться тесным, неуютным.

Опыт бывалого пассажира позволил Фаткуллину моментально поставить точный диагноз: «Это надолго». Поэтому он без особого сожаления сдал билет.

На железнодорожном вокзале толкучка была, пожалуй, не меньше, чем в аэропорту. В какую бы кассу он ни ткнулся – билетов на Москву не было. Как и всякий командировочный, он толкнулся не в одну прикрытую дверь, но результат был неутешительным. Пришлось прибегнуть к последнему средству – обратиться в Министерство строительства.

Фатхуллин принадлежал к той категории верхолазов-монтажников, которые со всей страны были собраны в Москве в специальной организации «Союзстальконструкция», занимавшейся только уникальным и сложнейшим монтажом в стране и за рубежом. Сейчас Фатхуллин возвращался из Киргизии, где монтировал в горах двухсотметровую вышку для приема и ретрансляции телепередач в высокогорные кишлаки. Бывал он и в Узбекистане, и со здешним монтажным начальством не раз за руку здоровался.

С трудом, из последней брони, перед самым отходом поезда он все же получил билет.

Двухместное купе мягкого вагона, куда привел его важный, но неожиданно учтивый проводник, оказалось пустым.

«Живут же люди…» – подумал без зависти Нариман, оглядев вагон, весь в коврах и никеле. С тех пор, как он стал своим среди высотников – элиты спецмонтажа, временем его располагали другие. В работе быстро бегут дни и месяцы, и немало утекло годов, которых Фатхуллин, считай, и не заметил. И сейчас он обрадовался: почти три свободных дня! И в таком роскошном купе!

Первый «бугор», Иван Селиверстович Петухов, приметивший его в «Проммонтаже» и, по сути дела, сделавший из него классного высотника, не уставал повторять монтажной братве, что им, как балеринам, надо ценить молодость, каждый день отдавать делу, учиться у танцовщиц трудолюбию, завидовать тому, как много они успевают в жизни.

Да, в высотном деле нужна абсолютная координация движений. И, как абсолютный слух или поразительной красоты голос, она встречается редко.

Нариман пристроил на верхней багажной полке дорожную сумку и снял кожаную, на меху, куртку. По традиции, не им заведенной, существовал среди высотников неписаный закон – уезжая, оставлять лишнее барахло.

Фатхуллин, день пробегавший между аэропортом и вокзалом, толком и не пообедал, перехватил лишь в буфете Министерства обжигающей самсы, и потому, едва поезд тронулся, отправился в вагон-ресторан. Вернулся через полчаса, нагруженный свертками, пакетами, кульками.

Включив свет в купе и расположившись на мягком, цвета сочной зелени, диване, Нариман оглядел свое жилье на колесах, и этот дорожный уют показался ему роскошным. Да и то сказать, вся жизнь у него прошла в дороге да в общежитиях, а какой там уют, всем известно. Правда, лет двадцать пять назад в Болгарии, где он был в командировке, целый год жил на настоящей вилле, которая даже собственное имя имела – «Магура».

…Лучший друг Наримана Тенгиз Кодуа женился на болгарке и остался в Болгарии, а теперь ежегодно присылает ему вызовы, чтобы приехал погостить Нариман к нему в Варну.

Но Фатхуллин мог поехать в Болгарию и без Тенгизова приглашения: был у него такой «фирман» от «Балкантуриста» за добросовестную работу. «Махнуть, что ли, в этом году в Албену?» – подумал Нариман.

Он вышел из купе постоять у открытого окна. Вглядываясь в заоконную темень, думал о многих своих друзьях, осевших в разных концах страны.

«Семья обрезает орлам крылья», – мрачно шутил старый бригадир Иван Селиверстович, и никто не знал, была ли у него когда-нибудь своя семья, свой домашний угол. И в том, что он больше всего на свете любил высоту и своих ребят, часто навсегда улетавших из-под его крыла, не сомневался никто.

Одних привлекали горы, других море, леса, озера и реки, третьих – большие и шумные города. В этом отношении их работа предоставляла широкий выбор. На любой стройке высотников брали с руками и ногами и квартиру выделяли сразу.

«А я так вот себе уголка и не приглядел. А пора бы, прощание с высотой уже не за горами», – думал Фатхуллин, пытаясь разглядеть мелькнувший огнями полустанок.

В свои тридцать два года он был еще гибок и строен. Подвижность, легкая, сухощавая фигура, в которой чувствовалась натренированная сила, делали его похожим на профессионального футболиста, задумавшего оставить большой спорт. Только жилистые руки с крепкой кистью и мощной, не по фигуре, пятерней выдавали в нем человека, занятого физическим трудом. Эта обманчивая моложавость, густые длинные волосы и усы, спрятавшие две глубокие складки у рта, молодо оттенявшие лицо, а, главное, неунывающий характер, привлекали к нему на каждой стройке внимание девушек. Да и вообще их брат-высотник всегда был в поле зрения женщин, но Нариман, пользуясь вниманием, не особенно злоупотреблял им.

Жило в нем давнее-давнее, непроходящее

За окном крепчал мороз. Иногда скорый на какие-то минуты останавливался на степных полустанках, поджидая с перегона спешащий навстречу состав.

Нариман торопливо кидался в тамбур и, широко распахнув дверь, вглядывался в сонный, без огней, маленький заваленный снегом поселок. Низкое звездное небо, казалось, давило на бескрайнюю степь, и оттого яркий промерзший свет близких звезд отдавал острым ледяным холодом.

Проносился, мелькая освещенными окнами, встречный состав, неся за собой снежный вихрь, хлопала дверца вагона, и остывшие колеса, скрипнув на стылых рельсах, начинали вновь отсчитывать бесчисленные полосатые километровые знаки. Нариман возвращался в вагон, и проводник, тревожась, что беспокойный пассажир выстудит на ночь все купе, говорил:

– Казахстан… Что тут смотреть, степь одна…

Потом, застав его снова в коридоре, вдруг радостно объявил:

– Завтра Актюбинск, а там уже Россия, пейзажи на все вкусы, там уж насмотритесь…

– Актюбинск?.. – невольно переспросил Нариман и почувствовал, как внутри у него что-то неожиданно оборвалось, как тогда, давно, на самой верхотуре недостроенной останкинской телебашни, где он оступился в первый и пока единственный раз…

Пятнадцать лет назад, семнадцатилетним пареньком со школьным аттестатом в кармане, накинув себе годок, уехал Фатхуллин по оргнабору в теплые края. В общем вагоне, душном и прокуренном, тесно набитом людьми, покинул он город, к которому неумолимо приближался сейчас в морозной ночи состав.

Помнил ли он, носил ли в сердце своем город, из которого сделал взрослый, самостоятельный шаг, удививший многих его одноклассников?

Так уж сложилась судьба, что он рано начал заниматься в жизни серьезным мужским делом, отдаваясь ему целиком, и праздного времени, располагающего к воспоминаниям, оставалось у него не так уж много. К тому же в городе, затерявшемся в снегах безбрежной степи, у него не было ни близких, ни родных. Но этот город, последний на пути через Казахстан, был по-особенному дорог Фатхуллину.

Нариман вставал, садился и вновь вскакивал, вглядываясь в кромешную заоконную тьму. Ему казалось, что, едва он ступит на перрон, кто-нибудь непременно окликнет его: «Привет, Адъютант! Давненько тебя не видно было».

«Надо же, Адъютант… – Нариман улыбнулся своему школьному прозвищу. – Адъютант… А я и забыл».

…До седьмого класса Нариман рос в далекой татарской деревушке под Казанью, у бабушки. Бабушка была древняя, мудро ждала близкой смерти и тревожилась лишь за судьбу единственного внука.

В Казахстане у Фатхуллиных были родичи, не очень, правда, близкие, но бабушка, за неимением других, старой арабской вязью отписала им на всякий случай: сама, мол, плоха уж, да не о ней речь. За внука душа болит, с кем останется мальчик, если призовет ее Аллах…

Фатима-апай, доводившаяся Нариману двоюродной теткой и жившая одна, – муж ее погиб на войне, – приехала летом.

Работала она посудомойкой в столовой железнодорожного училища, находившегося рядом с ее домом. Она и успокоила бабушку, клятвенно заверила, что непременно устроит Наримана в училище, выучит или на слесаря по ремонту вагонов, или на электромеханика. Пока гостила Фатима-апай, бабушка всерьез занемогла, и, не откладывая до следующего лета, тетка увезла Наримана в Актюбинск.

…За окном гудели от мороза заиндевелые провода, проносились полустанки и разъезды, мелькнул яркими огнями перрон станции Кзыл-Орда, но Фатхуллин уже ничего этого не видел и не слышал, его мысли были там, впереди, в городе, который завтра вынырнет из завьюженной и стылой степи.

«Когда же прозвали меня Адъютантом, в седьмом или в восьмом классе? – пытался он вспомнить. – И за что?»

Может, за то, что ходил в школу почти в полной экипировке курсанта железнодорожного училища, даже пальто у него было перешито из шинели с форменными пуговицами.

Администрация училища, узнав, что тихая Фатима-апай взяла на воспитание сироту из деревни, всячески помогала ей, закрывая глаза на то, что Нариман частенько обедал и ужинал в уголке на кухне. А уж кастелянша Дарья Степановна, она же и портниха при училище, жившая так же одиноко, как и Фатима-апай, души в нем не чаяла, перешивала ремесленную форму на Наримана. А какие вызывающие зависть у всех одноклассников ботинки на коже и микропоре выдали ему в училище! Может, за эту форму, гимнастерку, застегнутую до последней пуговицы и перехваченную широким ремнем с никелированной бляхой «Ж. Д. У», и всегда не по-школьному наглаженные брюки-клеш прозвали его Адъютантом?

Пожалуй, и это сыграло свою роль. Но все-таки прозвище дали ему по другой причине, и связано это с Ленечкой Мурзиным

Школа, как и училище, была рядом с краснокирпичным домом в три этажа, где в коммунальной квартире с общей кухней занимала комнату Фатима-апай. Позже, когда Нариман обжился, перезнакомился с соседями и стал часто бывать в доме Мурзиных, отец Ленечки, известный в прошлом на всю страну машинист паровоза, водивший рекордные тяжеловесные составы и теперь дорабатывающий до пенсии на какой-то высокой должности в вагонном депо, рассказывал им, что весь станционный комплекс выстроен вместе с дорогой еще при старом режиме. И вокзал в сказочно-восточном стиле, с башнями, похожими на минареты, и клуб, напоминавший средневековую крепость, где раньше коротали вечера в бильярдных и музыкальных салонах чиновники путейского ведомства, ныне переименованный во Дворец культуры, и реальное училище, где теперь располагалась их сорок пятая, эмпээсовская школа… и здание железнодорожного училища, где раньше была гимназия. И дома с коммуналками для рабочих были тогда же выстроены, и каменные, в три крыльца, особняки для инженеров и служащих.

Школа из светлого камня, в два этажа, с высокими стрельчатыми окнами, с просторными дворами, обсаженными густой акацией, с надворными подсобными помещениями и мастерскими, и площадкой для летних спортивных игр, после деревенской саманной хибарки с тремя классными комнатушками восхищала мальчика.

И сам он, с новеньким скрипучим портфелем – подарком Фатимы-апай, в выутюженной, подогнанной Дарьей Степановной форме, в начищенных до блеска кожаных ботинках, казался себе тогда самым счастливым человеком на свете.

«Вот если бы в такой форме пройтись сейчас по аулу», – подумал Нариман, пришедший в школьный двор задолго до первого звонка.

Но здесь его форма не вызвала ни у кого ни восторга, ни зависти, скорее наоборот, и Нариман к улыбочкам одноклассников отнесся с мудрой снисходительностью деревенского мальчика. Здесь, в городе, ребята избалованные, где им понимать толк в добротной одежде и крепкой обуви.

В 7 «В», где Нариман значился в списке, висевшем на двери классной комнаты, он занял место на предпоследней парте, у окна. Класс шумно заполнялся, там и тут сбивались в кучки друзья-приятели, весело обсуждали что-то, посмеиваясь, поглядывали в его сторону.

А когда в комнату вошел высокий стройный мальчик, все дружно потянулись к нему, обступили, со всех сторон послышалось: «Леня… Ленечка…»

Кто-то указал вошедшему глазами на новичка, мальчик кинул быстрый взгляд в сторону окна, наверное, сразу понял, как ему одиноко и неуютно одному, и, раздвинув сгрудившихся вокруг него ребят, громко сказал:

– Ну что вы, надо же познакомиться с человеком…

Небрежно прошел мимо учительского стола и решительно направился к новенькому.

– Не возражаешь? – бросил мятый портфель рядом на парту и протянул руку: – Мурзин, Леонид Мурзин.

На первой же перемене он сказал Нариману:

– Ты не обижайся на наших, они в общем-то ребята славные, сам увидишь. Да ты не робей, гляди веселее, привыкнешь, подружишься со всеми. А если кто сильно будет донимать, скажи мне, разберемся.

Отдавая Наримана в школу, Фатима-апай рассчитывала, что как только тот окончит семилетку, определит его в училище. И ей легче будет: все-таки на государственном довольствии, и парнишка через два года, глядишь, профессию получит, на кусок хлеба заработает. Да и сам Нариман поначалу так же считал и потому в первые месяцы целыми днями пропадал в училище, сдружился там с ребятами, стал заниматься боксом.

Но весной, когда Нариман успешно сдал экзамены и Фатима-апай решила сходить за документами, как было давно определено, мальчик стал слезно просить оставить его в школе, говорил, что не может бросить свой класс, ребят.

Нариман был мальчик покладистый, и в доме от работы не отлынивал, и по вечерам, после ужина, помогал ей в столовой, а это не шутка – какие горы посуды нужно было перемыть. И Фатима-апай, вздохнув, сказала:

– Ну что ж, учись. Учись, коль нравится, перебьемся как-нибудь…

… В эту зимнюю дорожную ночь ему снились давние метели и осенний листопад, солнечные дни на городском пляже и весна в их любимом железнодорожном парке. И перед ним мелькали лица давно позабытых одноклассников и многих других, чьих имен он припомнить не мог.

Ленечка Мурзин, приветивший его в первый день, был в школе человеком известным, побеждал на городских математических олимпиадах, имел первый разряд по боксу и представлял Оренбургскую железную дорогу на первенстве «Локомотива» в Москве.

Не по годам рослый, стройный, на голову выше Наримана, голубоглазый и светловолосый, он был прирожденным вожаком, душой компании. Немудрено, что с первых же дней Фатхуллин потянулся к этому мальчишке и стал его тенью, тем самым и заслужив у острых на язык одноклассников кличку «Адъютант».

В ту весну, в седьмом классе, когда надвигалось прощание со школой, Нариман вдруг испугался, что безвозвратно пройдет мимо него та школьная жизнь, волнующая и интересная, в которую ему только-только приоткрылась дверь. Почти каждый день бывая в училище, где Нариман считался своим, он видел там иную, тоже притягательную, но уже более взрослую, что ли, обстановку, хотя учились вместе с ним ровесники его одноклассников.

Лишь потом, повзрослев, он понял, почему тогда до боли захотел остаться в школе: так неосознанно продлевалось беззаботное детство, которого он был лишен, живя у бабушки. Ведь в той послевоенной татарской деревеньке, затерянной в лесах, где он, по существу, вырос, работали все, от мала до велика, чтобы прокормиться и выжить, об иной жизни и речи не было.

Теперь был конец пятидесятых, и во многие дома уже пришел первый послевоенный достаток. Нариман с удивлением видел в квартирах товарищей домашние библиотеки, где книг было в десять раз больше, чем во всей его деревне. В книгах ему не отказывали, даже предлагали взять и советовали, что почитать, и читал он тогда взахлеб, все подряд.

В первую же зиму он вместе с Ленечкой был приглашен к однокласснику Славику Урюпину на день рожденья. После праздничного ужина, который, как и все остальное, поразил Наримана, Славик вдруг сказал: «Ну что, потанцуем?» И когда он, откинув крышку пианино, сыграл модный в ту пору быстрый фокстрот, Нариман долго не мог прийти в себя: «Как маленький хрупкий Урюпин, от горшка два вершка, так лихо управляется с мудреным инструментом?» И Славка тут же вырос в его глазах, ну, положим, не до уровня Мурзина… но все же…

… В эту ночь снился ему еще один сон… Учился он тогда уже в десятом классе… Они с Ленечкой на вечере в соседней сорок пятой, тоже железнодорожной, школе. Нариман в скроенном и сшитом все той же неугомонной Дарьей Степановной пестром в талию пиджаке с широкими, по плечи, лацканами и, конечно, при галстуке, а Мурзин, только что вернувшийся из Москвы с медалью чемпиона «Локомотива», тот и вообще умопомрачителен: вишневого цвета в темную полоску пиджак и галстук-бабочка из темно-бордового бархата делали его похожим на артиста. Эта большая, с широкими крыльями бабочка особенно отчетливо оттеняла непривычную бледность его лица с кое-где припудренными синяками. Еще в раздевалке Нариман понял, как нелегко далась его другу медаль «Локомотива».

Вечер в чужой школе оказался памятным для них обоих. Ленечка в тот день почему-то не танцевал, с непоказным равнодушием принимал поздравления по поводу своей победы, – вырезки из «Советского спорта» висели на видном месте в обеих школах, представлявших одно спортивное общество. В какой-то момент Нариман даже подумал – уж не запижонил ли его друг? А Ленечка, не отрывая взгляда от кружившихся в вальсе пар, неожиданно сказал:

– Такая вот штука вышла, Нариман… Кажется, я влюбился…

Нариман, высматривавший партнершу на очередной танец, удивленно глянул на друга. Вот это новость! В Ленечку поголовно влюблялись девчонки – так это понятно: он гордость школы, красавец, спортсмен… Но чтоб он сам?

– Что же ты, Нарик, не спросишь, в кого?

– В кого? Известно в кого! – как можно веселее ответил Фатхуллин. – В самую красивую и недоступную, в Томочку Давыдычеву, конечно. Разве в нее можно не влюбиться?

– Да перестань ты. Я же серьезно, – сердито ответил Ленечка. Фатхуллин, бросив быстрый взгляд на друга, понял, что не угадал, и пожал плечами.

– Извини, Леня, все просто с ума посходили, повлюблялись в нее, ну, я думал, и ты… Ведь и вправду на принцессу похожа, глянь, она как раз смотрит на тебя…

– Да ну тебя, не то сегодня ты говоришь и не туда смотришь. Вот она… – И Мурзин показал глазами на девочку, стоявшую к ним спиной в окружении подруг.

Нариман, узнавший бы ее и по краешку платья, уже не слышал товарища.

Это была Светлана Резникова из параллельного класса. В прошлом году, весной, она пригласила их на свой день рождения. На открытке, переданной Мурзину, было написано: «Приглашаю Вас и Вашего Адъютанта на день рождения». Да, все знали, что Ленечка никогда, с самого первого дня их знакомства с Нариманом, на торжества без него не ходил.

Беспечно шутивший минуту назад Нариман сник, потерял дар речи, – ведь он сам уже с полгода хотел поделиться с другом секретом и рассказать о ней.

Прервав затянувшееся молчание, Фатхуллин как-то не по-мальчишечьи трогательно обнял за плечи своего любимого друга и сказал печально:

– Твоя беда – моя беда…

И стояли дружки поникшие, непривычно серьезные, думая каждый о своем, а, вернее, об одном человеке, и девочки даже не решились пригласить их на «белый» танец…

…Этой долгой зимней ночи, казалось, не будет конца. Фатхуллин часто просыпался и, глянув на часы, лежавшие на светлом пятачке у ночника, с удивлением обнаруживал, что прошло-то минут пятнадцать, ну, полчаса. Кинув взгляд в темень за окном и жадно выкурив сигарету, он снова провалился в тревожный сон. И опять, как в калейдоскопе, мелькали сцены, забытые вечера и прогулки, во сне он слышал чей-то смех, а то вдруг наплывали мелодии тех давних лет, и чаще всего почему-то звучала музыка с диска Карела Влаха – «Вишневый сад»: сплошное торжество медный труб. Даже во сне он пытался соединять эти осколки мозаики в нечто целое, и в каких-то промежутках ему это удавалось.

Он видел себя в комнате Ленечки… Перед школьными вечерами Нариман всегда по пути заходил к Мурзину. В тот раз Ленечка сидел за письменным столом и, уставившись в окно, сосредоточенно думал:

– Вот, черт, не дается последняя строчка, – встретил он Фатхуллина и кивнул на лежащий перед ним листок. Но вдруг, озаренный, обрадованно рассмеялся. Быстро переписав все набело, протянул листок Нариману: – Читай!

 

Я познал поцелуев сласть,

Мое счастье было в зените,

Но… осталось «спасибо» сказать

И добавить: «За все извините».

 

Фатхуллин прочитал и вопросительно взглянул на друга.

– Все, никаких девчонок, никаких воздыханий… Только Светлана…

– Не слишком ли ты суров к себе? – улыбаясь, спросил Нариман, знавший, что дальше записок с влюбленными в друга девчонками не заходило. Даже не целовался, наверное, ни с одной.

– Нарик, ну, и нудный же ты тип, – что же такого, что ничего не было, не могло быть, – главное, у нас был интенсивный почтовый роман…

…Утром, едва забрезжил рассвет, Нариман уже вышагивал по пустому коридору вагона, и по-прежнему мысли его витали там, в городе юности. Он так хотел восстановить в памяти две последние неповторимые школьные зимы! Лето меж этими годами зияло провалом, потому что Ленечка с родителями надолго уезжал к морю, Светлана гостила у бабушки в Алма-Ате, а Нариман работал подсобником на хлебозаводе, развозил по магазинам горячий хлеб.

После того вечера в соседней школе Ленечка не возвращался к разговору о Светлане. На уроках друзья как прежде не отвлекались, не обменивались длинными записками, словно прилежные ученики, не отрывали глаз от доски или от учителя, но мыслями были вне класса. Однажды в таком забытье Фатхуллин вдруг с ужасом увидел, что исписал карандашом всю промокашку: «...Света… Светланка… Светлана… Солнышко» …

Он бросил испуганный взгляд на Ленечку, но тот ничего не видел, тоже витал где-то в облаках. Фатхуллин торопливо сунул промокашку в карман и подумал, что отшутиться на этот раз вряд ли бы сумел. На перемене, сославшись на головную боль, – он и впрямь был бледен, – ушел домой и, промаявшись полдня без дела, дал себе слово быть осторожным, чтобы не выдать Ленечке своей тайны.

Всегда веселый, шумный, Ленечка, влюбившись, стал малоразговорчив, сдержан, но иногда его словно прорывало: окрыленный какой-нибудь идеей, он что-то организовывал, предпринимал, вдруг соглашался пойти в компанию, куда его раньше и на аркане было не затащить. И за всем этим, конечно, стояла Светлана, все было для нее, ради нее…

На школьных вечерах, проводившихся тогда почти каждую субботу то в одной, то в другой школе, Ленечка иногда вдруг говорил:

– Нарик, потанцевал бы ты с ней, а то этот денди Лайкин из второй школы что-то слишком часто ее приглашает. Мне это не нравится, Лайкина, да и Марата Латыпова, нужно держать на дистанции.

И Нариман, исполняя волю товарища, шел через весь зал приглашать Светлану на очередной танец.

Могла ли влюбленность Ленечки Мурзина остаться незамеченной? Нет, конечно. Уж слишком много восторженных и внимательных девичьих глаз следило за ним, за каждым его взглядом, поворотом головы.

Самое удивительное, что у Наримана со Светланой сразу сложились дружеские отношения. Они интуитивно избрали естественную в таком случае шутливую форму разговора, в котором оба, словно соревнуясь, оттачивали свое остроумие, и это сделало их отношения легкими и простыми, – но какой ценой давалось это Фатхуллину, знал только он один.

– Адъютант приступает к своим обязанностям? – весело спрашивала Светлана, отвечая изящными шутливыми поклонами на его очередное приглашение.

– Такая жизнь, миледи, каждому свое, – отвечал Нариман, кладя ей руку на плечо, и, уже танцуя, продолжал: – Надеюсь, ваша прозорливость сочетается с добродетелью? Ведь, в самом деле, зачем такому обаятельному юноше, как Лайкин, уходить с вечера в глубокой печали и поминать вас недобрым словом? Вы же знаете, повелитель мой в гневе страшен, и, опять же, удар нокаутирующий имеет: центральной прессой сей факт отмечен.

– Тяжела ноша мюрида, Нарик?

– Как сказать, миледи. Ведь выбор имама доброволен и основан исключительно на духовной его притягательности. К тому же у него отличный вкус, вы не находите?

– Не все, дорогой, разделяют ваши вкусы и ваш восторг. Вот, например, те девочки у окна убеждены, что Адъютанту следовало бы опекать, или блокировать, – как вы там выражаетесь? – ну, положим… Томочку Давыдычеву или Галочку Старченко, но ни в коем случае не такую серую уточку, как я…

– Ну, как вам не стыдно, лебедь белая, напрашиваться на комплименты? Да вы, оказывается, кокетка. А мы с повелителем и не подозревали в вас этого порока, в такие-то юные годы. Вам действительно необходимо, чтобы все разделяли наш восторг?

В таком или приблизительно таком тоне разговаривали они, танцуя вдвоем почти на каждом вечере. А после танцев друзья провожали Светлану с подружкой домой. Все они жили на другой стороне дороги, в железнодорожном поселке. Если в обычное время в школу бегали напрямик, через сортировочную станцию, через десяток путей, то с вечеров возвращались через вокзал, переходя длинный скрипевший от старости мост. Обычно в это время проходил на Москву скорый из Алма-Аты, и, если вечер был теплым и дул небольшой ветерок, сюда, на мост, от стоявших внизу вагонов доносился запах яблок апорт. На мосту иногда стояли подолгу, молча, притихшие, вглядываясь в проходящие поезда, завороженно смотрели на разноцветные огни светофоров и указателей путей. Наверное, каждый думал о том, что по этим тонким нитям путей, блестевших внизу, и они разлетятся по жизни совсем скоро, и потому не спешили расставаться. А, может, они думали об ином?

Возвращаясь домой после танцев, Светланка каждый раз ловко пристраивала к Ленечке свою неразлучную подружку Эллу Богданенко, а сама, еще в раздевалке передав Нариману завернутые в газетку вечерние туфли на шпильках, опираясь на руку Фатхуллина, пыталась всю дорогу прокатиться на своих скользких ботинках. Иногда, скатившись с какого-нибудь уклона, она падала в сугроб, и верный Нариман оказывался рядом, протягивая руку, а Ленечка, словно заколдованный, не смел сделать к ней и шага.

Проводив Эллочку, у дома Светланки прощались всегда как-то торопливо, враз утратив легкость общения. Хлопала промерзшая дверь в глухом заборе, стучали каблучки на высоком, в четыре ступени, крыльце дома, а друзья, не сговариваясь, переходили на взгорок через дорогу и ждали, пока вспыхнет свет в крайнем окне. Еще некоторое время молча смотрели они на мелькавший за тюлевыми занавесями девичий силуэт, а когда дом погружался в сон, торопливо расходились по домам, словно боясь расплескать радость свидания.

…Едва за окном мелькнули пригороды Актюбинска и показалось прямо у дороги железнодорожное училище с просторным совершенно не изменившимся двором, Фатхуллин поспешно схватил с полки сумку и кинулся к выходу мимо удивленного проводника.

Мягкий вагон остановился напротив вокзала. Огромное безликое здание из стекла и бетона сбило с толку Наримана, и он невольно поднял голову, выискивая вывеску. Все было верно, но где же вокзал в сказочно-восточном стиле, с башнями, похожими на минареты? Неужто снесли старое здание? И только тут Нариман осознал, что город для него начинался с вокзала и кончался им. Бессчетное число раз любовался он вместе с друзьями с моста его великолепными строениями, и казалось тогда: это незыблемо, вечно – дороги и их волшебный, со шпилями, вокзал.

В гостинице женщина с замысловатой прической на вопрос Фатхуллина о возможности размещения, не разжимая губ, ткнула пальцем в вывеску «Мест нет».

Нариман опешил, он и представить себе не мог, что в городе его юности ему откажут в ночлеге.

«Это же мой, мой город!» – хотелось ему крикнуть в бесстрастное лицо администратора. Неожиданно его осенило: он достал паспорт, не раздумывая, вложил в него крупную купюру и вновь ткнулся в окошко администратора.

– Я проездом, понимаете, проездом, до следующего московского скорого, – торопливо сказал он.

Купюра сработала безотказно.

В номере, наверное, лучшем в отеле, он быстро побрился в ярко освещенной ванной и поспешил на улицу.

У кинотеатра «Казахстан» толпился народ, но Нариман, даже не глянув на афишу, свернул на Карла Либкнехта, главную улицу его юности. Знакомыми дворами и переулками он выбрался к школе. Еще издали увидел старый ничуть не изменившийся в три этажа кирпично-красный дом, где когда-то жил с Фатимой-апай в коммуналке, но через дорогу, рядом… школы не было… От неожиданности Фатхуллин даже остановился. На месте сорок четвертой школы громоздился панельный дом в четыре этажа, рахит, из той печально известной низкопотолочной серии с современными санузлами… Подобных уродцев он навидался по всей стране.

Фатхуллин вошел в бывший школьный двор, увидел в глубине пошатнувшуюся скамейку, занесенную снегом, опустился на нее. Ничто, абсолютно ничто не напоминало о прошлом, с корнем вырвали, вытоптали все, даже хилого кустика акации не осталось.

«Молодцы, лихо поработали, наверное, взрывали, уж больно крепкая была школа», – думал Фатхуллин, осознавая, как смешно все это выглядело бы в чьих-то глазах – сорвался с поезда, примчался, словно его тут ждали все эти долгие годы, и никто и ничто не менялось ради его распрекрасных глаз.

Так сидел он долго, не видя перед собой унылого дома и снующих вокруг людей. И вдруг все вокруг, навсегда потерявшее очертания школьного двора, ожило у него перед глазами, наполнилось звуками, шорохами, смехом…

По аллее вдоль акаций прогуливались парами или стайками девочки в белых фартучках, а на крыльце он увидел Ленечку Мурзина. Тот стоял неподвижно, скрестив на груди руки, высокий и сильный, а его задумчивый взгляд выискивал на аллее Резникову.

Одни картины сменялись другими, и Нариман увидел себя на одном из последних вечеров. Светланка, неожиданно повзрослевшая, мало похожая на школьницу, в элегантном сером платье… Учителя уже махнули на них рукой, не обращали внимания ни на маникюр, ни на прически, ни на чересчур высокие шпильки, ни на платья по последней моде… Выпускницы.

Разговор они вели в прежнем дружественно-шутливом духе.

– Ах, милый Нарик, годы идут, молодость проходит, а вы тратите на меня вечера, не замечаете других девушек, а ведь их вон сколько. Чем мне вас отблагодарить за вашу чуткость, предупредительность при исполнении служебных обязанностей? Можно, я вас поцелую?

И она, положив ему руки на плечи, – прежние танцы позволяли это, чмокнула его при всех в щеку. Правда, на это почти никто не обратил внимания.

Нариман, для которого вмиг померкла модная в то время трошинская «Тишина», все-таки, собрав волю, с честью вышел и из этого положения.

– Спасибо за безмерную щедрость, но мне бы хотелось, чтобы толика вашего доброго отношения ко мне и хоть один поцелуй достались моему повелителю, хотя, уверяю вас, он достоин и большего.

– Нарик, дорогой мой Адъютант, будет ли у меня в жизни еще столь преданный, предугадывающий мои желания вассал? Вы молчите? Конечно, не будет, а вас уведет у меня другая девушка, уж так устроен мир. А насчет вашего повелителя я почему-то никак не могу поверить, что именно я его избранница. К тому же, увы, мое убеждение разделяют многие. Наверное, вы оба слепы, я ли лебедь белая?

Она обернулась к стоявшему у стены Ленечке Мурзину, и во взгляде ее Нариман успел уловить больше, чем просто веселую усмешку над робким влюбленным. Этот предназначенный не ему взгляд больно уколол Наримана.

Зимний день короток, – хищная тень безликого дома вскоре дотянулось и до скамейки Фатхуллина, и Нариман обратил внимание, как быстро сгущаются сумерки, норовя спрятать город, который он не успел рассмотреть как следует.

Выбираясь по глубокому снегу и не обращая внимания на жильцов, уже давно приметивших его, Нариман повернул к училищу. Обгоняя его, навстречу спешили подтянутые юноши в форменной одежде, так похожие на ребят, учившихся здесь девятнадцать лет назад. А, может, теперь здесь учились их сыновья?

На минуту он остановился перед распахнутыми настежь воротами училища и, оглядывая оживленный двор, мысленно пробежался его коридорами. Войти или не войти? Потенциальный курсант, так и не ставший им, чужак, лучше многих выпускников знавший традиции этого заведения, чем он похвалится, кого обрадует его появление?

Прежней дорогой, через сортировочную станцию, Фатхуллин пошел к железнодорожному поселку.

Огромный рубленный из старых шпал особняк, обшитый в елочку узкими крашеными деревянными планочками, словно устал от времени и присел на высокий каменный фундамент. От былого величия не осталось и следа. Дом, ежегодно встречавший весну то в голубой, то в зеленой покраске, уже много лет не знал малярной краски, и последняя, красноватый сурик, облезла, оттого дом казался ржавым и напоминал казенное учреждение.

Нариман подошел к забору. Он тоже обветшал, почернел, рассохся, толкни посильнее – рухнет во двор. На знакомой двери некогда могучего глухого забора над вырезом почтового ящика не висела медная табличка «Резниковым», то ли свалилась и затерялась, то ли хозяевами дома были уже другие люди.

Нариман по старой привычке перешел через дорогу, но взгорка у соседнего палисадника не было, не приметил он и следов его уничтожения: эту улицу даже асфальтом не покрыли – все та же грунтовая дорога, просто время, время свело взгорок на нет.

«Да, слишком много воды утекло с тех пор», – как будто только теперь Фатхуллин ощутил груз пролетевших почти незаметно девятнадцати лет.

В соседних дворах уже зажглись огни, а дом напротив глядел на него темными глазницами окон, словно вымер…

И вдруг Нариман увидел его другим, праздничным, сияющим огнями, из распахнутых форточек слышалась музыка, за тюлевыми занавесями мелькали силуэты, доносился смех. Увидел он и себя солнечным днем у калитки. На звонок тотчас выбегала Светланка, простоволосая, в накинутой на плечи заячьей шубке.

– Сегодня в кинематографе, – не изменяя своей галантно-шутливой манере, говорил он, – дают представление, достойное вашего внимания, не соизволите ли оказать честь Дворцу железнодорожников и нам, двум вашим верным стражам, в семнадцать или девятнадцать часов, когда вашей светлости будет угодно…

– Ну что же, я полагаюсь на безупречный вкус вашего друга, который разделяете и вы, мой славный Адъютант, и, пожалуй, я нанесу визит в эту крепость, именуемую очагом культуры…

В кино она приходила в сопровождении Эллочки, и от Ленечки ее постоянно отделяли два кресла. Она снимала мягкую кроличьего меха мужскую шапку, модную по тем временам, клала в нее варежки и пуховый шарфик и передавала все это Нариману. Иногда, в какие-то драматические моменты фильма, ее рука машинально искала опоры в руке Фатхуллина, и Нариман, не смея вздохнуть в эти минуты, замирал в кресле. Теплая ладошка Светланки покоилась в сильных руках Наримана, но в какие-то минуты он чувствовал, как холодно, сиротливо, неспокойно ей в его жарких ладонях…

…Дом без признаков жизни навевал тоску, росшую с каждым часом, к тому же стемнело, улица опустела, и редкие прохожие бросали на Наримана настороженные взгляды: что нужно этому человеку, не отрывающему глаз от темных окон стоящего напротив мрачного дома?

Возвращался он давним маршрутом через вокзал. На уцелевшем старом мосту ненадолго задержался. По странному стечению обстоятельств внизу стоял алма-атинский скорый, но колкий ветерок теперь не доносил запах апорта.

«Пожалуй, яблочный запах выветрился в самой Алма-Ате», – усмехнулся Нариман, вспомнив последнюю командировку в Медео.

По ярко освещенному мосту, несмотря на поздний час, торопливо пробегали люди, но это не помешало Фатхуллину вспомнить свой последний день в этом городе.

… В день выпускного бала он стоял с фибровым чемоданчиком на перроне и поджидал почтовый на Ташкент. Уже объявили о посадке, а он не спешил к хвосту поезда, где был его вагон, не отрывая глаз, смотрел на мост: вот-вот должна была пройти Светланка на выпускной вечер.

«Неужели пойдет через пути? Нет, не тот день, чтобы бегать между вагонами», – успокаивал он себя.

Когда до отправления поезда остались считанные минуты, Светланка вместе с Эллочкой появилась на мосту, а за ними с огромным букетом сирени спешил Славик Урюпин.

– Прощайте, лебеди белые! – крикнул Нариман и на ходу вскочил в отходящий вагон.

Но они, счастливые, не услышали его. Уже из окна тамбура Фатхуллин увидел, как прямо по путям, обегая маневровые тепловозы, словно сумасшедший, бежал к вокзалу его единственный друг Ленечка Мурзин, узнавший об отъезде Наримана из его записки…

… В тепле гостиничного номера Фатхуллин вдруг вспомнил, как пять лет назад в Болгарии он не давал покоя Тенгизу Кодуа. Вдвоем они объездили все побережье Албены и Солнечного берега, даже на фестиваль «Золотой Орфей» добрались, а это путь немалый.

– Ты что это, в светскую жизнь ударился? – каждый раз спрашивал Тенгиз, усаживаясь за руль машины.

– Я ищу своих друзей, – отвечал Нариман. Ему почему-то казалось, что они непременно поедут отдыхать в Болгарию. Была у него такая наивная вера, что за поворотом, там, за углом, в следующем баре или на веранде другого ресторана, на какой-нибудь дискотеке, он непременно встретит их, красивых и счастливых.

Слышал он что-нибудь о них за эти годы? Нет. Тогда, уезжая, он знал только, что Светланка сразу после выпускного вечера собирается в Оренбург, поступать в педагогический институт. Ленечка, без пяти минут мастер спорта, перед которым открылась бы любая заветная дверь вуза в любом городе, решил ехать следом за ней.

– Нарик, я поеду в Оренбург. Я должен пройти свой путь до конца. Мне нет без нее счастья на земле. Ты понимаешь, нет мне жизни без Светланки.

– Я понимаю, мой повелитель, понимаю…

В ту ночь накануне выпускного, накануне его отъезда, они бродили вокруг ее дома до рассвета…

…За окном, за огромным окном гостиной, шумел изменившийся, помолодевший Актюбинск, и Фатхуллин, глядя на заоконные огни, неожиданно просветленно подумал: «Ведь это мой город, город моей юности. Еще вчера я говорил себе, что не облюбовал уголка в необъятной стране. Зачем искать? Вон твой город, за окном. И, может быть, когда-нибудь в твой дом придут вместе или порознь твоя любимая и твой любимый друг, и только тогда ты узнаешь счастливый или печальный конец истории этой грустной любви».

 

Ташкент,

1972

 

Назад