Вот и всё…я пишу вам с вокзала.
мемуары
(из дневников, записных книжек и глубин памяти)
Так мы и
пытаемся плыть вперед, борясь с течением,
а оно все сносит и сносит наши суденышки
обратно в прошлое.
Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Сама жизнь талантливых людей – любовь, несчастья,
пьянство, безумства
– входит в
духовное богатство нации. Можно не читать Белого, Черного, Бедного, Горького,
Голодного, но знать их жизнь не помешает. Очерки о личной жизни Анны Ахматовой
могут оказаться духовно ничуть не менее значительными, нежели ее поэзия.
Виктор Пронин
Когда
жизнь выходит на финишную прямую, невольно оглядываешься назад, пытаясь понять −
что сбылось…и не сбылось. Что сделал, успел, а что прошло мимо тебя, упущено по
твоей вине? И всегда удивляешься: «как мало пройдено дорог, как много сделано
ошибок»! И ничего уже не изменить, ничего переделать уже невозможно. Что было,
то было. Удивляешься памяти, а точнее, ее избирательности. Пытаясь вспомнить
что-то конкретное, постоянно всплывает случайное, словно оно − не из
твоей жизни. Иные воспоминания приходят с шумами, красками, звуками, запахами
прошедшего времени, музыкой той эпохи, как в ретро-кино. Каждый человек,
подводящий итоги земного пути, возвращается к своему прошлому – чаще к детству,
юности. Большой грузинский поэт Карло Каладзе сказал однажды: «Помню только
детство, остальное − не моё».
Но
писатель ворошит прошлое все-таки не как все − не только из-за
ностальгии, грусти по уходящему времени, он всегда ищет в утраченном нечто важное,
о чем еще не успел сказать в своих книгах.
Финиш
жизненного пути любого человека предполагает наличие у него некоторого
приобретенного опыта, а если рассматривать путь писателя, то любопытен не его
личный багаж, а его мудрость и опыт, связанные с чужими судьбами, жизнью
страны, народа, эпохи. В этом – главное отличие жизни писателя от жизни любого
другого человека. Писатель стремится в последний раз поведать потомкам свои
новые открытия, раскрыть какие-то секреты, которые держал, по разным причинам,
под семью замками. Хочет поделиться с читателями тайнами, которые открылись по
жизни только ему. Вот что гложет писателя на исходе пути – успеть сказать,
выговориться, повиниться перед кем-то, крикнуть что-то важное, предупредить о
чем-то человечество напоследок. Сказать своему верному читателю последнее
«прощай!». Однако писатель, находящийся у края жизни, понимает, что времени ни
на роман, ни на значимую повесть у него может уже и не быть, и ему срочно нужна
иная форма – краткая, четкая, ясно выражающая его мысль.
И
тут на помощь приходят давние дневниковые откровения, до поры до времени
таившиеся от любопытных глаз: старые ежедневники, в которые мимоходом вносились
неожиданные озарения; записные книжки, которых за долгую жизнь скопилось больше
дюжины. Заготовки к старым произведениям, записанные собственноручно мысли
выдающихся людей прошлого, которыми восхищался еще с юности. Пословицы,
поговорки, изречения древних философов и мудрецов всех времен и народов,
поражавшие меня на протяжении всей жизни, которые были выписаны особо
тщательно, что не особенно свойственно мне. Поэтические строки, коих хватило бы
на целый поэтический том, потому что поэзия в моей жизни всегда занимала важное
место, хотя сам я никогда не грешил стихами, но рано понял, что иная поэтическая
строка гораздо глубже иных крупных произведений. Например:«Окликнешь Христа, отзовется Иуда».
За
долгую жизнь у меня набралось много записей и рассуждений в толстых амбарных
книгах, коленкоровых общих тетрадях с хорошей мелованной бумагой. Сохранились
сотни, тысячи пожелтевших вырезок из газет и журналов, волновавших меня
когда-то. Бережно хранились, дожидаясь своего часа, письма многих выдающихся
людей ХХ века, с которыми я был знаком и состоял в переписке долгие годы.
Каждый из них достоин, по моим представлениям, отдельной книги в серии ЖЗЛ, но
этих книг мне, к сожалению, никогда уже не написать. Жаль. Остается последняя
возможность сказать о них в этих кратких записках что-то, достойное их памяти и
их деяний.
Не
все мои заметки в пыльных конторских книгах, наверное, заслуживают внимания
читателей, но…разворошив свое прошлое, запечатленное еще чернилами и перьевыми
ручками, мне стало ясно – в них зафиксировано невозвратное время, другие
настроения, другая страна, общество, эпоха, совсем иные мечты и фантазии.
Совершенно иные горизонты, другой полет. Там, в моих поспешных записях,
сделанных в непонятных для нынешнего читателя амбарных и конторских книгах,
живет память о дорогих моему сердцу людях, оставивших надежду, любовь, счастье,
да и саму жизнь в другом, ХХ веке.
Хотя
некоторые из них, как я, случайно, по воле Всевышнего, оказались свидетелями
новой, не совсем понятной нам жизни, стали ненадолго попутчиками и другого
века.
Никогда
в истории человечества, на мой взгляд, так не игнорировался опыт уходящего
поколения, как это делается сегодня у нас в России.
Ненужным
становится ни положительный, ни отрицательный опыт предыдущих поколений, опыт
страны и вековой истории народа. Оттого я не ставлю задачи обратить внимание на
опыт своего поколения, будь он житейский, культурный, философский, религиозный
или любой другой. Понимая, что наш опыт вряд ли кому пригодится, будет
востребован, я лишь хочу оставить потомкам портрет своего поколения на фоне
времени, четко привязанный к ХХ веку, который назвали одним из жестоких и
кровавых за всю историю человечества.
Хочу
показать своих современников, друзей, знакомых в поступках, мечтах – какими мы
были, чего хотели, чего добивались, к чему стремились, и что у нас сбылось…и не
сбылось. А почему – решайте сами. То ли судьба и время были суровы к нам, то ли
сами мы оплошали – не нам судить, наше время, считайте, истекло.
***
Дом творчества писателей
«Малеевка»
глава из мемуаров «Вот и все…я пишу вам
с вокзала»
«Того, о чем рассказывал Ходасевич,
теперь, после его кончины, после
смерти Белого,
уже, вероятно, не знает никто»
Марк
Алданов
Предисловие
к «Некрополю» В.Ходасевича
В
1975г. у меня вышла первая книга «Полустанок Самсона», в том же году я стал
участником V1 Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве и зимой того же
года познакомился в Доме творчества в п.Малеевка с Мустаем Каримом.
Сегодня,
назови любую ярчайшую фамилию, оставившую след в истории государства, назови
хоть десять первых имен, прославивших Отечество в веках – все равно никого не
знают. Придется подробнейшим образом все объяснять, вплоть до имен-отчеств, не
говоря уже о заслугах и пройденном пути героя. Иначе не поймут, не соотнесут ни
по времени, ни по географии. Оборвалась связь времен, судя по всему, навсегда.
И
мне придется представить человека, внесшего огромный вклад в культуру некогда
могучего государства под названием СССР.
Мустай
Карим – участник Великой Отечественной Войны, орденоносец, закончил войну в
1944г. после тяжелейшего ранения. Принадлежит к поколению поэтов и писателей,
которое называют фронтовым, хотя уходил он на войну уже признанным в Башкирии
поэтом.
После
войны талант Мустая Карима раскрылся с невероятной силой – он пишет пьесы,
которые идут на лучших сценах страны, регулярно издает поэтические сборники,
пишет прозу. За повесть «Такое долгое, долгое детство» отмечен Ленинской
премией − высшей наградой в области литературы. А до этого он уже был
Лауреатом Государственной премии, получил звание Героя социалистического труда.
Его имя было широко известно в мире, он стал лауреатом многих европейских
премий в области культуры, членом известных международных организаций. Он был
заметным общественным деятелем страны, многолетним членом Верховного Совета,
депутатом всех съездов, начиная с 1949г.
Мустая
Карима связывала глубокая, можно сказать глубочайшая, личная дружба с
замечательными сынами России – Константином Симоновым и Александром
Твардовским. В 70-е годы, когда я начал печататься, среди писателей бытовало
шутливое определение – могучая кучка. Наверное, ассоциация исходила от
существовавшей в русской культуре 19 века известной всему миру группы
композиторов под таким названием.
Входили
в нее писатели: Расул Гамзатов, Кайсын Кулиев, Давид Кугультинов, Мустай Карим и самый молодой в знаменитой компании
Чингиз Айтматов. Теперь-то понятно и без шуток, что это действительно была
могучая кучка! Творчество каждого из них оставило весомый и яркий след в
советской литературе, и их огромное наследие обязательно когда-нибудь будет
вновь оценено по достоинству потомками. Это ясно уже сегодня.
Вот
с таким крупным писателем познакомил меня близкий друг Мустая Карима поэт Муса
Гали в ту далекую зиму. С Мустая Карима мне и хочется начать свои записи.
В
разгар перестройки, когда народ по призыву Горбачева рванул в мелкий бизнес,
Мустай Карим однажды грустно и растерянно сказал, как бы обращаясь к себе:
«Ничего не понимаю. Человечество веками мечтало, чтобы дети стали учителями,
врачами, инженерами, учеными, а сегодня у нас в России все хотят стать лавочниками…
Не понимаю… И не пойму».
Мустай
Карим не принял перестройку Горбачева с первых ее шагов, не приветил Россию
Ельцина. После трагедии Ферганы и Сумгаита он предсказал скорый развал страны и
невиданную миграцию из национальных республик. Он предвидел многое из того, что
произошло: упадок деревни, развал армии, потерю промышленности, падение
культуры.
В
новой России, когда стали плодиться во множестве президенты, когда озвучились
чьи-то тайные планы о создании Дальневосточной и Уральской республик, а кто-то
предлагал дистанцироваться от России и стать пятидесятым штатом Америки, когда
повсюду стал педалироваться национальный вопрос, Мустай Карим написал свое
знаменитое стихотворение «Я – россиянин!». Публикация имела невиданный
резонанс, оказалась актуальнейшей по времени, судьбоносной для России.
Стихотворение вызвало диспуты в обществе. Обращение по зову сердца к народам
России в трудное для нее время мудрого и уважаемого поэта остудило многие
горячие головы, а для подстрекателей послужило предостережением − не
втягивать народ в политические игры из-за собственных амбиций и целей. Как
травили старого и больного поэта национал-патриоты, знал только сам Мустай
Карим, его семья и близкие друзья! Но он ни на секунду не пожалел о своем
поступке, о своем душевном порыве. Я думаю, в эти дни он черпал силы, обращаясь
памятью к своим рано ушедшим друзьям – фронтовикам Симонову и Твардовскому. Они
бы уж точно сказали бы другу-поэту: «Молодец, Мустай!»
Стихотворению
уже почти 20 лет, суть его забыта, и слава Богу, но фраза «Я - россиянин» живет
в обществе, так представляется новое поколение россиян дома и за рубежом. Я
лишь хочу напомнить, что эти гордые слова вызрели в большом сердце великого
гуманиста ХХ века Мустая Карима.
Представляет
интерес и история присуждения Мустаю Кариму Государственной премии. Она
известна лишь узкому кругу близких ему людей, и вы поймете – почему. Я думаю,
он не обиделся бы сегодня на меня, что я затронул закрытую тему, хотя он сам
вряд ли когда рассказал бы о ней. Будучи публичным человеком, он избегал
публичности, никогда не выпячивал ни себя, ни своих заслуг.
Вручалась
Государственная премия в сверхторжественной обстановке, в лучших залах Москвы –
страна умела отдавать должное своим героям. Вручал диплом о присвоении Государственной
премии и лауреатский знак сам Л.И.Брежнев. Потом – концерт по телевидению на
всю страну, а позже и застолье в узком кругу с участием первых лиц государства,
бывали в жизни писателей и такие почести. К премии прилагалась и весьма
солидная по тем временам денежная сумма. За денежным приложением Мустая Карима
пригласили недели через две, и почему-то в ведомство М.А.Суслова, которое мало
кто из творческих людей любил, скорее – побаивался.
Встретили
там его радушно, поздравили еще раз и даже за накрытым столом. Затем лауреат
остался один на один с высоким чиновником. В ходе долгих расспросов о
житье-бытье, о творческих планах, хозяин кабинета неожиданно спросил: «А не
хотите ли вы, дорогой Мустафа Сафиевич, передать свою премию кому-то из особо
нуждающихся?» Случаи такие в прошлом бывали, поэтому гость не удивился и
поинтересовался: «А кому Вы считаете нужным помочь в первую очередь?» Чиновник
расплылся в довольной улыбке и радостно выпалил: «В данный политический момент
весьма целесообразно передать вашу премию нашему другу Ясиру Арафату, он как
раз в эти дни находится в Москве». Гость долго над ответом не думал: «Нет. Я не
желаю передавать премию господину Арафату». «Почему?» – от неожиданности,
потеряв вальяжность, взвизгнул хозяин кабинета. «Не хочу, чтобы моя премия
тратилась на девиц легкого поведения в Париже», − отрезал твердо поэт.
Представляя
страну в высоких международных организациях, Мустай Карим часто бывал за
рубежом и, видимо, хорошо знал образ жизни нашего друга Ясира Арафата. Но,
видя, как сник чиновник, Мустай Карим любезно предложил: «Да Вы не
расстраивайтесь так из-за Арафата, я готов пожертвовать свою премию
действительно нуждающимся, например, детскому дому, желательно в Башкирии».
На
том они и распрощались, на передаче премии кому-либо в ЦК КПСС больше не
настаивали. Мустай Карим по собственной инициативе потратил значительную часть
премии на один из детских домов в Башкирии.
Прежде
чем закончить эту историю, хочу отметить прозорливость, дальновидность Мустая
Карима. В пожилом возрасте Арафат женился на молодой актрисе из Каира и вскоре
умер. Молодая вдова спешно переехала в роскошный парижский дом супруга и с тех
пор живет во Франции. Много лет подряд ее имя не сходит со страниц бульварных
изданий, пишущих о ее роскошной жизни, приемах, драгоценностях, персональных
ложах в театрах, виллах в разных частях света. Выходит, поэт как в воду глядел.
Нынешним
читателям, наверное, стоит объяснить и что такое «Дом творчества писателей»,
ибо он еще не раз будет фигурировать в моих записях, как место действия многих
событий.
Дом
творчества – изобретение чисто советское, а если точнее, сталинское. Нигде в
мире не было, нет и, к сожалению, больше никогда не будет подобной заботы о
писателях. Это не только моя точка зрения, многие крупнейшие мировые писатели,
бывая в наших Домах творчества, позже с восторгом и завистью писали об этом
много раз. Дома творчества сошли на нет с распадом СССР. Жаль, очень жаль.
Советская власть в начале своего пути не пожелала делить власть с религией,
разрушила храмы и уничтожила духовенство, причем все конфессии сразу.
Большевики
место религии заполнили идеологией, передовым отрядом которой оказались
писатели. Вот для них, писателей, и были созданы Дома творчества наподобие
санаториев, только туда приезжали не отдыхать, а работать. Если внимательно
посмотреть в конец любой советской книги, то на девяти из десяти изданий
встретите дату и место написания. Чаще всего это будут: Малеевка, Переделкино,
Дубулты, Гагры, Ялта, Коктебель, Пицунда, Дурмень, Лебяжье, Комарово и т. д.
Дома
творчества располагались в живописных местах, в отдалении от городского шума.
Некоторые из них считались летними, особенно − расположенные у моря, в
них царила почти курортная атмосфера, попасть туда в сезон было сложно.
Наиболее рабочая обстановка сложилась в Малеевке − в лесу у деревни
Глухово, в 110 километрах от Москвы. Туда съезжались писатели, работавшие над
крупными произведениями, жили там месяц-два, а романисты, переводчики иногда и
по три. Дом стоял в лесу, в
Дом
существовал еще с царских времен, но сразу после войны был отстроен заново.
Архитектор учел все пожелания писателей, и здание получилось самым комфортным
из всех Домов творчества. На втором этаже главного корпуса имелась огромная,
роскошная, с полками из красного дерева до самого потолка библиотека с тысячами
редких книг, справочниками. Библиотека выписывала десятки журналов, включая
иностранные, множество газет, оттого она пользовалась любовью писателей,
которые непременно дарили ей свои книги с автографами. И все эти раритеты, тысячи
книг, журналов в одночасье в эпоху Ельцина пропали навсегда.
Величественный
главный корпус с колоннами, построенный в стиле позднего русского классицизма,
соединялся с двухэтажными крыльями-корпусами зимним садом. Да, да, настоящим
зимним садом! С редкими растениями, цветами, карликовыми деревьями, огромными
фикусами в кадках. Писатели трижды в день ходили в столовую через эти
малеевские сады-оранжереи без зимней одежды.
Между
фикусами в кадках и карликовыми деревьями архитектор разместил уютные скамейки
из тяжелого дуба, кресла. Мягкий зимний свет из непривычно огромных окон
притягивал любителей чтения в живописный сад, особенно − приехавших в
гости.
В
субботу и в воскресенье к электричке дважды в день от главного входа ходил свой
автобус, встречавший и провожавший гостей. Вспоминая зимний сад-оранжерею в
Малеевке, у меня перед глазами возникает неожиданный уголок с глубоким кожаным
креслом и тоненькая девочка-подросток с копной ярко-рыжих волос в ладном
спортивном костюме. На коленях у нее всегда лежал толстенный том, который она
одолевала за два-три дня! Книги эти не были модными бестселлерами или любовными
романами, а большей частью − серьезные, философские книги, которых, к стыду своему не читали многие обитатели
чудесного дома. Девочка эта, Юлия, прекрасно ходила на лыжах, лихо прыгала с
трамплинов на крутых склонах оврагов, могла по просьбе близких знакомых сделать
акробатическое сальто без разбега, на ровном месте. Необычайно контактная,
любезная, она пользовалась симпатией и
любовью большинства писателей, и все предрекали ей блестящее будущее.
Чувствовался быстрый природный ум, воля, характер, заметная цельность натуры,
видно было, что воспитанием дочери занимались, что называется, с пеленок, как
рекомендуют древние трактаты и великие мыслители. Не буду больше томить вас:
она − дочь известного критика Аллы Латыниной и признанного поэта, бывшего
чемпиона Москвы по боксу, Леонида Латынина. Состоялась Юлия Латынина и в жизни,
по гамбургскому счету – написала уже с десяток нашумевших романов, по некоторым
из них сняты фильмы. Она − яркий журналист, политолог, телеобозреватель,
ведет собственные колонки в серьезных газетах, очень активна в Интернете.
Подготовленный читатель никогда не пропустит ее статьи. Та отчаянная смелость,
которую Юлия демонстрировала на лыжне в детстве, никуда не делась, даже заметно
окрепла. Она – еще и бесстрашный правозащитник, авторитетный не только в
стране, но и за рубежом, в ее блестящем английском можно не сомневаться.
Прекрасную дочь вырастили Латынины!
Сегодня,
пытаясь понять феномен Малеевки, где написаны тысячи достойных книг, я думаю,
что Малеевка оправдала свое существование уже тем, что знаменитые малеевские
сады-оранжереи, ее лыжные тропы, тишина ее библиотечных залов, общение с
крупными писателями взрастили Юлию Латынину и сотни других достойных сынов и
дочерей России, золотой фонд страны. Как говорила моя мама − на пустыре
растет только чертополох. Уверен, что сама Юлия часто сравнивает волшебный мир
Малеевки с Царскосельским лицеем А. Пушкина и отдает должное не только
родителям, но и среде, в которой выросла.
Меня,
впервые попавшего в Малеевку зимой 1975г., это великолепие сразило наповал, я
полюбил ее с первого взгляда. И с 1975г. по 1991г. регулярно работал там по два
срока – 16 лет подряд! В Малеевку, при всей ее текучести, все же съезжались
одни и те же писатели, я знаю тех, кто регулярно бывал там с 50-х годов.
На
редких ныне встречах писателей, мы, старые малеевцы, бросаемся друг другу в
объятия, словно потерявшие свой дом погорельцы. Но вернемся к более веселым
воспоминаниям.
Жизнь
в Доме писателей кипела круглые сутки, буквально. Некоторые труженики пера
работали исключительно ночью, днем отсыпались, катались на лыжах, пропадали в
библиотеке. В иных комнатах свет загорался в четыре утра, на вахту вступали
поэты и прозаики, называвшие себя «жаворонками», к ним относился и мой друг,
поэт Сергей Поликарпов. Иногда в некоторых комнатах свет горел до утра, но
ночное бдение не было связано с литературой, ночь напролет там играли в
преферанс, если случалась компания. Но игроки редко приезжали в Малеевку −
скучно, далеко, никому не позвонишь. Другое дело − Переделкино, там
любителей преферанса и в самом поселке не счесть, вмиг можно собрать компанию,
хоть в Доме творчества, хоть на даче у Александра Петровича Межирова.
Остальные,
большинство писателей, жили размеренной, а порою, четко организованной жизнью:
все по минутам, по часам, особенно, пишущие прозу − большая форма
требовала организованности. Как объяснил мне несколько позже блистательный
романист Илья Штемлер – проза пишется задом, и чтобы удержать его на рабочем
стуле, требуется большой талант.
Более
вольную жизнь вели поэты, но и среди них встречались большие зануды, педанты,
жившие по своей системе, и не дай Бог отвлечь их в минуты трудов, вдохновения,
могли и послать куда подальше. Личное время было неприкосновенным. Оттого
постояльцы старались знать привычки, ритм жизни коллег или заранее уведомляли
их о своих визитах.
Зимой
в Малеевке, особенно в хорошую погоду, сразу после обеда, а иногда и ночью
перед сном, после кино, многие писатели выходили погулять. Кто прогуливался во
дворе по тщательно очищенным от снега аллеям, а кто гулял вне территории.
Сложился и маршрут до деревни Глухово, где жили многие сотрудники, работавшие в
Доме творчества, туда иногда днем писатели бегали за водкой, хотя в обед в
писательской столовой работал бар с очень богатым ассортиментом. Гуляли и
сложившимися компаниями, и вдвоем, и в одиночку. На прогулку перед сном я
выходил, прослушав или «Би-би-си», или «Голос Америки», или «Немецкую волну»,
или радио «Свобода», где работали перебежчики первой волны из СССР. Ни одной из
радиостанций я не отдавал предпочтения, мой интерес зависел от тематики передач.
Интересные программы анонсировались заранее, и я их не пропускал, отказываясь и
от кино, и от прогулок, даже от интересных посиделок. Заранее ни с кем о
прогулке я не сговаривался, мой ночной моцион зависел только от выполнения
дневного плана в четыре-пять машинописных страниц. Норма для меня была свята, и
я почти всегда выполнял ее. Выбегая стремительно через зимний сад, я спрашивал
у ночной дежурной − кто нынче вышел на прогулку, и спешил на заснеженную
улицу, уже зная, кого где найти.
Ибо
изучил привычки и Юрия Михайловича Оклянского, и Льва Адольфовича Озерова,
профессора Литинститута; эстета и донжуана Федора Семеновича Наркирьера;
Валентина Дмитриевича Оскоцкого, написавшего обо мне огромную статью в
«Литературном обозрении» и часто упоминавшего мою фамилию в разных престижных
списках, что крайне важно было для меня в молодые годы. Искал я на ночных
аллеях и своих сверстников, прекрасных поэтов: Игоря Волгина, ныне всемирно
известного профессора, крупного специалиста с мировым именем по творчеству Ф.М.Достоевского;
талантливейшего Павло Мовчана, променявшего божий дар на политику; Виктора
Гофмана, сына легендарного летчика Генриха Гофмана, Героя Советского Союза;
Сергея Поликарпова, с кем первым сдружился в Малеевке.
Меня
распирало от желания сейчас же поделиться впечатлениями о только что услышанной
литературной передаче легендарного Парамонова. Я спешил не только сверить свои
оценки, я желал скорее прояснить для себя незнакомые и малознакомые имена, их
произведения, которые щедро цитировались, озвучивались профессиональными
чтецами и даже именитыми актерами. От передачи к передаче я открывал
малознакомый мне мир высокой литературы, людей, создававших ее.
Разумеется,
я слышал, читал, знал и о первой волне русской эмиграции, о писателях и поэтах,
вынужденных покинуть Россию. Но тут, в Малеевке, общаясь с людьми, которые не
только знали творчество русской эмиграции, но и никогда не отделяли ее ни от
России, ни от себя − я ощущал глубочайшие провалы в своих познаниях в
литературе, от которой был отлучен не по своей воле, не от своей лени или
невежества. Я оставил строительство без сожаления и без литературы, вне ее,
себя уже не видел. И люди, которых я искал на аллеях сонной Малеевки, как мне
казалось в ту пору, могли ответить мне на любой вопрос, касающийся русской
литературы, где бы она ни находилась – рядом или «за бугром».
Многим
я обязан Льву Адольфовичу Озерову, которого я просто обожал, и он, не знаю
почему, тоже привечал меня. Наверное, чувствовал, с каким благоговением я
отношусь к близким его душе и сердцу именам, или видел во мне благодарного
ученика, схватывавшего все на лету. В своих записях я еще вернусь и к Сергею
Поликарпову, и к Игорю Волгину, и Валентину Дмитриевичу Оскоцкому − они
заслуживают отдельного разговора, отдельной страницы.
Я уже давно мог сам учить других, как говорили
мне мои профессора, но никогда не переставал учиться у достойных людей, которых
было гораздо больше, чем я назвал, и я
не прерывал «занятий». Мои университеты в Малеевке затянулись на десятилетия, и
порою я ощущаю, что закончил там несколько факультетов. Это был редкий
университет, закрытый навсегда, где выдающиеся профессора семестр за семестром
давали знания одному благодарному студенту.
Телефоны
внутренние, в ту пору отсутствовали. Связь с городом держалась через
прожорливый телефон-автомат, и возле стеклянной будки с плохо прикрывающейся и скрипучей дверью
всегда собиралась очередь, как и везде − нервная.
Теперь,
по прошествии лет, я думаю, что кое-кто приходил туда просто поболтать или
застать там нужного человека, оттого этот пятачок кто-то из острословов назвал
– наш Гайд-парк. Я помню, что некоторые очередники вдруг легко уступали
кому-то, выборочно, свое выстраданное место.
Однажды,
крепко пьющий, но талантливый прозаик из Кишинева, Владимир Измайлов, которого,
впрочем, любили, то ли публично пошутил, то ли высказал собравшимся сокровенную
мысль: «Как я иногда хочу тихонько прошмыгнуть в закрытую дверь столовой,
которая редко запирается, и похитить из дубового буфета бара, давно
растерявшего ключи, пару бутылок особого армянского коньяка, который буфетчица
Зоя держит для своего любимца Сергея Острового – не высказать!»
−
Что же тебя удерживает, раз так страстно хочется? – едко спросил седовласый,
лощеный профессор Федор Наркирьер, специалист по французской литературе,
большой дамский угодник. Про себя профессор вполне серьезно утверждал: без меня
страна вряд ли бы знала величие французской литературы и культуры вообще. Во
французском посольстве Наркирьера, потомка обрусевших французов, обожали при
всех послах.
−
Только очередь, вечная очередь, Федя, − фамильярно, не учитывая
дворянского происхождения профессора, ответил Измайлов, бывший уже с утра в
подпитии.
−
А ты бы, Володя, попробовал ночью и постучался бы ко мне с добычей. Я −
ночная сова, тружусь до утра и неравнодушна к коньяку. Буду не в претензии,
если по ошибке прихватишь грузинский «Варцихи», его тоже здесь многие любят, −
поддразнивая, посоветовала бойкая поэтесса неопределенного возраста, жившая не
в главном корпусе, а в одном из четырех очаровательных двухэтажных флигелей. За
место во флигелях бились серьезные писатели.
−
Пытался я и не раз, но и по ночам тут трутся самые говорливые, наговаривают и
на пятерку, и на десятку. И тех, кому не спится, тоже полно, народ-то у нас
весь нервный, многие бессонницей страдают, − печально подытожил небритый
Измайлов, понимая, что свидетели кражи века, если бы она состоялась, непременно
найдутся.
По
воскресеньям иногда показывали кино, разумеется, не всякое, дирекция отбирала
его из длинного списка, предложенного Госкино, вместе с находившимися в Доме
творчества интеллектуалами и знатоками кинематографа. Проколы случались редко,
но бывали, тогда постояльцы дружно и въедливо интересовались теми, кто подложил
свинью уважаемым людям, так что, к репертуару относились серьезно.
Кинозал,
как и библиотека, располагался на втором этаже, построен со вкусом и размахом.
Иногда там проходили писательские конференции, встречи, посвященные творчеству
выдающихся писателей и классиков русской литературы.
В
такие дни из Москвы съезжались на специальных автобусах в сопровождении
милицейских машин с мигалками делегаты, включая иностранных гостей.
Проблем
с билетами в кино не возникало, и очереди, как к телефону, не выстраивались.
Приходила даже молодежь из Глухово – мест хватало всем.
В один из таких дней после ужина, задолго
до начала сеанса, в холле перед кинозалом и в холле первого этажа, возле белого
мраморного бюста давно забытого читателями и властями усатого Серафимовича,
лауреата Сталинской премии, чье имя носил Дом творчества, написавшего «Железный
поток» (подскажу на всякий случай), начали собираться разные группы. Наша
компания, эпицентром которой всегда был Мустай Карим, стояла чуть поодаль,
возле входа в галерею зимнего сада. Все о чем-то оживленно говорили, перебивая
друг друга, как вдруг мэтр, словно обращаясь ко всем, сказал на полтона выше,
чем обычно, наверное, чтобы услышали все или обратили внимание. Хотя
собравшиеся всегда и так с огромным почтением относились к каждому слову, жесту
уважаемого аксакала. Теперь такое внимание и уважение выказывают только одному
Роману Аркадьевичу Абрамовичу, я даже второго имени навскидку назвать не могу.
−
Как расцвела дружба народов! Слов не нахожу, душу радость заливает, −
сказал вдруг проникновенно Мустай Карим и сделал неожиданно большую паузу.
Наверное, как искушенный драматург, он знал − насколько пауза
позволительна, чтобы не потерять к себе интерес.
И
тут же, мгновенно, в эту паузу ворвались восторженные голоса наиболее шустрых,
державших нос по ветру, коллег и, перебивая друг друга, словно шла запись для
Центрального телевидения, затараторили: …золотые слова…мудрые слова…как верно
сказано…это наше главное достояние…только дружбой народов сильна страна и т.д.
И
тут Мустай-ага легким взмахом руки, подобно великому осетинскому трагику Владимиру
Тхапсаеву, лучшему Отелло всех времен и народов, к сожалению незаслуженно
забытому, прервал разволновавшихся от глубоких патриотических чувств собратьев
по перу и, повернувшись лицом к массивной входной двери, из которой то и дело
врывались морозные потоки воздуха со двора, продолжил:
−
Вот видите застрявшую компанию у двери на выходе, в ней одни украинцы, как они
дружно потянулись во флигель к Павло Мовчану, где будут пить горилку и
закусывать салом и копченым окороком, аж слюнки от зависти потекли…Хорошо
знаком с этим приятным занятием, часто бывал в Киеве. А какие прекрасные песни
они потом затянут! Правда, Муса Гали не хуже их поет, хорошо знает украинцев,
воевал вместе с ними, Днепр штурмовал…Ушли…
−
Посмотрите на раздевалку, где торопливо одеваются молдаване, их всегда много в
Малеевке, и все, как один, в папахах под Чаушеску, мало с кем они здесь
общаются, делают вид, что не очень понимают по-русски. Не знаю, зачем они сюда
приезжают, если сторонятся всех? На фильм они не пойдут. Им кажется, что лучшее
кино в мире – румынское. И вообще, все мироздание пошло из Бухареста. Лучший
драматург – Ионеско, лучший отель – Негреско, лучший правитель – Чаушеску. Я
воевал в Румынии, пешком прошел ее всю, красивая страна, но страшно бедная,
забитая, даже с нашей бедностью не сравнить. А где бедность, о культуре
говорить не приходится, тем более, о кино. Зря они наше кино игнорируют…
Собравшиеся
вокруг Мустая Карима уже не встревали в монолог взволнованного поэта, не понимая,
куда тот клонит, хотя новые паузы появлялись не раз.
−
Посмотрите наверх, на лестницу, а то они сейчас исчезнут из вида. Там трое
прибалтов. Не могу точно сказать откуда они, кто они: литовцы, эстонцы, латыши,
но это не важно. Как скучно, неуютно им здесь, хотя никто их не сторонится, не
задирает, они сами держатся особняком. Почему их хохлы не пригласили в гости,
может, под горилку и Малеевку запомнили бы иной. Я бы гульнул с прибалтами, уж
очень хорошо говорил мне о них Александр Исаевич Солженицын, он с ними на Колыме подружился,
утверждал, что эстонцы и латыши − надежные люди.
Раздался
первый звонок, толпа даже не шелохнулась, неорганизованная публика словно ждала
персонального приглашения. Мустай Карим, не обращая внимания на звонок, продолжил:
−
Посмотрите в центр на шумную компанию у бюста Серафимовича, у них сегодня
праздник − приехал из Вологды вон тот могучий, бородатый поэт, говорят,
новая надежда русской поэзии, мне об этом за столом Семен Иванович Шуртаков
радостно сообщил. Отмечать встречу начали уже в столовой, объединив три стола,
что крайне редко делается в Малеевке и мало кем одобряется. Я бываю здесь уже
почти 20 лет. Они в кино не пойдут, хотя и не одеты для улицы, ждут кого-то из
своих, тоже «деревенщиков», «почвенников», как их называют в либеральных или
прозападных журналах «Юность» и «Огонек». Сегодня кино их не интересует.
Тарковский, на их взгляд, оторвавшийся от родной почвы, им мало интересен, не
достоин их внимания, чтобы о нем ни писала мировая пресса, да и приезд друга
надо отметить.
Раздался
второй звонок, громче, нервно, и мимо них из зимнего сада быстро прошла новая
компания к лестнице, ведущей в кинозал.
−
Эти, как всегда, минута в минуту, очень рациональные люди, представляют
московскую либеральную интеллигенцию, их кумиры – Вознесенский, Трифонов,
Евтушенко – в нашей глуши бывают редко. В их компании нет разделения на поэтов
и прозаиков, держатся крепкой стаей.
У
них у всех тайная мечта − издаться на Западе или получить приглашение
любого их заштатного университета и стать там славистом, чтобы пропагандировать
творчество только своих – вот отчего их не любят ни «деревенщики», ни писатели
из республик. Каждый из них мнит себя гением, хотя среди них много и талантливых,
способных, а, главное, деятельных, работоспособных. Им можно доверить перевод,
не схалтурят, не затянут на годы, проследят за публикацией.
В кино они идут с удовольствием, хотя,
наверняка, они уже видели фильм в закрытом прокате в Доме кино. Главное для них
не кино, а то, что после сеанса они дружно потянутся в самый дальний коттедж у
леса к Генриху Сапгиру, ибо не доверяют стенам главного корпуса и любого из
флигелей. И будут там три-четыре часа под коньяк и кофе обсуждать не только
фильм. Уверяю вас, интересные там будут разговоры, очень умные, толковые.
Блеснуть в компании интеллектуалов, где понимают и знают всё, или почти всё,
дорогого стоит, там слово подтверждено знанием, культурой. Вот куда мне
хотелось бы попасть, но не пригласят, а напрашиваться самому не следует – не
поймут, зачем, им и без меня хорошо, вольготно, высоко летают, высоко
замахиваются.
Тут
раздался третий решительный звонок, и билетерша, свесившись с крутой лестницы,
глянула в холл, желая окликнуть опаздывающих, но сдержалась.
Мустай
Карим, знавший, что самая большая компания всегда собиралась вокруг него и что
без них сеанса никогда не начнут, нехотя закончил:
−
А все остальные писатели: татары, башкиры, чуваши, мордва, узбеки, казахи,
таджики, киргизы и выходцы с Кавказа, они тут, всегда возле меня, − и
нежно обняв находившихся рядом поэта Шукрулло из Ташкента и казахского писателя
Роллана Сейсенбаева, подытожил, − Вот такая дружба замечательная
получается у нас в Малеевке! − и повел всех на встречу с «Ностальгией»,
которую смотрел уже дважды.
На
другое утро за Мустаем Каримом приехала служебная «Волга» из Москвы, и он уехал
на три дня на сессию Верховного Совета.
Странно,
все эти три дня я встречался почти со всеми, кто присутствовал в компании,
когда Мустай Карим произнес странную, на мой взгляд, речь, но никто не
вспоминал о ней. Сам заговорить об этом я не пытался, хотя и очень хотел,
потому что был гораздо моложе остальных, восточное воспитание в ту пору еще
крепко сидело во мне. А остальные, как мне показалось тогда, восприняли это как
шутку, розыгрыш, или отнесли на счет парадоксальности мышления поэта.
За три дня отсутствия мэтра я успел выпить в
компании Павло Мовчана горилки, что делал и прежде, успел обмыть приезд
действительно талантливого поэта из Вологды Коротаева, которого, к сожалению,
очень рано сгубила водка. Даже с молдаванами успел выпить вина, но к ним меня
затянул их земляк, тончайший лирик, Рудольф Ольшевский, близкий друг Олега
Попцова и известного поэта-фронтовика, легендарного Григория Поженяна. К Рудику
я обязательно еще вернусь, он заслуживает отдельного повествования. Не удалось
мне пообщаться только с прибалтами, уж очень они меня заинтересовали, но они на
другой день отбыли домой, путевки закончились.
Кто-то
из тех, кто был в тот вечер у Генриха Сапгира, на другой день занес мне перепечатанный
на машинке экземпляр «Лолиты» В.Набокова, разумеется, запрещенную и не всякому
доверяемую. Кто-то из них же забрал у меня на вечер редкий по тем временам
мощный коротковолновый радиоприемник «Грюндиг», послушать не только «вражеские»
голоса, но и джазовую передачу Уиллиса Коновера или блистательные литературные
передачи Бориса Парамонова, или понаслаждаться запрещенными у нас стихами
поэтов: Ходасевича, Одоевцевой, Кузьмина, Иванова. Огромное, скажу,
удовольствие. Кто-то из «либералов» зашел ко мне похмелиться, я как раз
относился к тем, кто отдавал предпочтение «Варцихи». Кто-то из них же предлагал
составить ему компанию на вечеринку в Доме композиторов в Рузе, куда нужно было
топать километра три пешком по темному лесу. В общем, обычная, сложившаяся у
меня в Доме творчества жизнь продолжалась, никаких национальных барьеров я не
ощущал.
Вернувшись
из Москвы, Мустай Карим тоже не упоминал ни тот вечер, ни Тарковского, с отцом
которого, поэтом Арсением Тарковским, был знаком по госпиталям и лечебным
санаториям.
Но
что-то острым колом вбилось в мое сознание − не тот человек Мустай Карим,
чтобы говорить попусту, видимо, мне даже верхушка айсберга не открылась, а он
уже видел его страшное подводное громадье, сгубившее не один «Титаник».
Шли
годы, приближалась перестройка, и, оценивая ситуацию вокруг, я все чаще и чаще
вспоминал тот давний разговор-предупреждение большого поэта в Малеевке.
Впрочем, разлад уже шел открыто и никак не контролировался безвольным
пустословом Горбачевым. Сегодня мало кто помнит, что особенно рьяно рвались из
СССР – прибалты, упоминавшаяся поэтом Молдавия, ныне впавшая в нищету, и крошечная
Армения, неосторожно забывшая, что со всех сторон зажата вековыми недругами.
Казалось,
с развалом страны, тот разговор должен был уйти из моей памяти навсегда, тема
исчерпалась до дна, да и своих проблем хватало. Но… предвидения поэтов, коим
нет числа, включая и это − Мустая Карима, удивило меня еще раз, когда
затрещала по швам уже сама Россия.
В
защиту России поднялся поэт со своим знаменитым стихотворением «Я – россиянин»,
и я ясно увидел тот давний зимний вечер в Малеевке, из которого и родилось это
высокое произведение в защиту Отечества. Поэт-солдат успел в последний раз
подняться в атаку.